Янош Тереи. Мертвецы долины Кали. Часть I
Этим летом не стало венгерского поэта и драматурга Яноша Тереи. Незадолго до смерти он прислал куратору нашей венгерской «Географии» Оксане Якименко главу из своего нового романа «Мертвецы долины Кали». Сегодня в память о нем мы публикуем некролог переводчика и первую часть этой главы. Вторая часть — по ссылке.
Оксана Якименко, переводчик: Первый раз я увидела Яноша в 2003 году — я тогда участвовала в семинаре для переводчиков драмы. Нас было человек двенадцать, кажется, из разных стран, все — переводчики с венгерского. В рамках семинара (и это был уже не первый такой семинар) нас знакомили с современной венгерской драмой, водили в театры, давали читать разные пьесы, устраивали читки и встречи с авторами. Программа, надо сказать, исключительно полезная — когда переводишь драму, особенно современную, многое можно понять, только посмотрев спектакль (но даже это не всегда помогает) или спросив что-то напрямую у автора. Пока писала предыдущее предложение, автоматически хотела добавить: «если автор еще жив» — и вздрогнула.
В 2003 году одним из главных театральных открытий стала пьеса, точнее — тетралогия молодого поэта и драматурга Яноша Тереи «Жилой квартал Нибелунги» — цикл пьес, написанных в размерах классической поэзи, но с использованием современного сленга и реалий на сюжет вагнеровского «Кольца» с множеством исторических и кинематографических аллюзий, в частности, разрушение башни Нибелунгов явно соотносилось с нью-йоркской трагедией 11 сентября 2001 года. В 2004 году венгерский режиссер Корнел Мундруцо поставил спектакль по тетралогии в помещениях бывшего подземного госпиталя, так называемого госпиталя в скале, и четырехчасовая постановка стала одним из ярчайших событий венгерского театра начала двухтысячных. Но тогда, весной 2003 года, этот текст нас, переводчиков, по-настоящему напугал. Он был слишком большой, слишком яростный, слишком не вписывающийся ни в какие рамки, в том числе в рамки политкорректности, слишком полемичный. И никто не хотел браться за него — коллеги ссылались на опасные аллюзии, на радикализм автора, я честно понимала, что, не будучи переводчиком стихов, попросту не справлюсь с этим текстом. А потом к нам пришел Тереи — по идее, мы должны были задавать ему вопросы, подразумевалось, что мы будем переводить его текст. Хорошо помню, что пришел он к нам во френче, застегнутом на все пуговицы, видно было, что общение с «публикой» дается ему с трудом, да и наши вопросы были довольно агрессивны. В целом у меня тогда осталось ощущение, что я столкнулась с очень необычным, талантливым, но по многим причинам не близким мне автором.
Прошло несколько лет, стало понятно, что Тереи — один из самых значительных венгерских поэтов, что он сумел возродить, точнее — заново создать венгерскую стихотворную драму, в венгерских театрах стали один за другим ставить спектакли по различным пьесам мирового театрального репертуара — от Еврипида до Дюрренмата — в переводах-обработках Яноша Тереи, а его неожиданные стихотворные драмы про современных венгерских ресторатов и дипломатов оказались настоящим открытием для венгерского театра (правда, потом их стали ставить реже — слишком сложно). По признанию самого Тереи, ему было «интересно, можно ли с помощью рифм и колокольных звонов изобразить движение акций мультинациональных компаний и положить на музыку светские ритуалы деловой жизни...». А еще романы в стихах, написанные онегинской строфой — «Павел», «Протокол» и «Самый малый ледниковый период».
В 2015 году мне удалось пригласить Яноша в Петербург на неделю современной венгерской драмы на Новой сцене Александринского театра (тоже был замечательный проект — как жаль, что он прекратился) — к тому моменту Дарья Ващенко уже перевела его «Ресторанную музыку». В течение недели молодые режиссеры ставили «спектакли-эскизы» по пьесам современных венгерских драматургов, Тереи достался Антону Оконешникову, теперь уже известному и признанному режиссеру, работающему в Александринке. На этот раз я встретилась с уже совершенно другим человеком — то есть Тереи-то был все тот же, просто я увидела его другими глазами. Он все так же волновался и нервничал, ждал признания и боялся, что его никто не поймет, правда, френч сменил на костюм, но ощутимо «вошел в силу». Было два момента, когда, как мне кажется, вдруг было явлено, с кем мы вообще имеем дело — мощный сильный луч света проливается на человека, и сразу ясно: тут другой уровень языка, понимания, нервного обнажения, позволяющего улавливать, где хаос шевелится. Первый раз дело было в отделе рукописей Пушкинского Дома, куда мы пришли, чтобы Тереи посмотрел на рукописи Пушкина (как человек, переписавший заново сценический вариант венгерского перевода «Бориса Годунова»). Когда в помещение хранилища, где мы сидели, хранитель внес рукопись Пушкина (чистовой вариант «Годунова») и раскрыл ее перед Яношем, тот с абсолютным пониманием произнес: «И почерк у него не случайно здесь идеальный. Он знал, что это шедевр — в том виде, в каком отдал издателю». После посещения Пушкинского Дома Янош еще долго возвращался к физической красоте пушкинского текста.
И другой раз — во время встречи с читателями, точнее — знакомства читателей с Тереи в иностранном отделе Маяковки (городской библиотеки им. В. В. Маяковского), когда Дарья Ващенко, перед тем как прочесть несколько своих переводов, сказала, что почти в каждом стихотворении Тереи встречается слово «смерть», а Янош возмутился, мол, нет, это неправда, но потом начал читать сам оригиналы переведенных на русский стихотворений и каждый раз удивленно поднимал брови, произнося слово «смерть» и однокоренные слова, словно обнаруживая для себя их неожиданное присутствие в собственных стихах.
Прошло еще несколько лет, и Янош Тереи написал свой первый большой роман в прозе «Мертвецы долины Кали» (2018) про молодого венгерского актера, который периодически оказывается на гастролях в разных городах. Действие одной из глав романа происходит в Петербурге — в ней Янош, отчасти, описал и свои впечатления от пребывания в городе (правда, в отличие от героя книги он успел погулять, побывать в нескольких музеях и ни разу не отравился). Прошлым летом он прислал мне эту главу с осторожной припиской: «Вдруг нужно цензурировать, там же про Крым есть?»
А потом 3 июня Янош умер. В 48 лет. И в венгерском сердце образовалась новая пустота.
***
...каждый божий день в свои границы...
Лежу больной в номере огромной гостиницы, окна смотрят на реку. Все остальные бродят по городу, вот же им повезло. Мне, в общем-то, тоже повезло, что дали номер с видом на воду, а не во двор. Я научился ценить здешнюю панораму. Скромная панорама, но содержательная. Наконец-то вижу крыши с пятнами снега. Напротив, на другом берегу гигантский доходный дом в стиле модерн, непомерно высокий, рядом с ним здание поскромнее, в три этажа, в дворе, видимо, склад, потому как туда периодически заезжают грузовики с затянутыми брезентом кузовами. Одиноко возвышающийся доходный дом нарушает ритм остальных зданий. Если вытянуть шею, справа и слева видны широкие мосты. Сегодня планировал посмотреть город. Но ничего не выйдет. Я едва жив. Рад уже тому, что могу смотреть на реку из номера. Бледный свет над широкой лентой воды, которая на самом деле лишь ответвление от главной реки, заключенный в гранитные набережные канал с мрачным бетонным парапетом. Мокрый асфальт на другом берегу тоже кажется водной поверхностью, машины стоят на нем, как на зеркале. Утро скорбно-коричневое. Во мне куча лекарств. Не могу разобрать, то ли вот-вот вырвет, то ли прямо сейчас пронесет. Выглядываю в коридор — ни души.
— А снег куда девали? — это было первое, что я спросил, когда самолет сел. Мы же все-таки в городе Пушкина и Гоголя. Когда я был подростком, стоило произнести Санкт-Петербург, и сразу представлялись горы снега. Как я ждал снегопада в этом городе! Всегда представлял себе снежные заносы высотой не меньше метра, из-за которых невозможно ни дышать, ни передвигаться, и тут же балы, кровавые дуэли, морально неустойчивые графини в укрытии звенящих бубенчиками саней. Теперь же, когда я здесь, плюс в подарок еще и время года соответствующее, никакой тебе зимоньки-зимы. Минус один-два градуса, кого этим тут удивишь. А ведь я смотрел прогноз, знал, что нас ждет, и все равно набрал столько теплых вещей, как будто на северный полюс собрался — не хотел верить, что русская зима — тоже уже не русская зима.
Дрогожин, главреж местного театра с обезоруживающей любезностью заверил, мол, не волнуйтесь, в прошлом году аж до марта настоящей зимы не было. Сколько лет скучаем по метровым сугробам. Россия от этого, правда, Россией быть не перестает.
А вообще номер у меня уютный. По ширине подоконника видно, какая толстая стена у дома. Метр, не меньше. Ого-го. Царских времен постройки. Эта стена пережила и октябрьскую революцию, и времена коммуналок. Интересно, кто жил здесь, скажем, во время блокады? Когда в город резко перестало поступать продовольствие, были ли у того, кто жил здесь, еда и питье? Была ли у него возлюбленная? А если была, страдал ли он от неизлечимого венерического заболевания? Держал ли в руках оружие? Был ли в состоянии заснуть, непрерывно испытывая страх смерти? Мог ли видеть сны, например, про отопление и чистое белье? Попадал ли когда-нибудь в дом снаряд? По зданию видно, что его изначально строили для гостиницы, но использовали ли его в этом качестве тогда, а, может, развернули в нем военный госпиталь?
Поесть? Нет. Кроме черствого кусочка круассана и банана боюсь что-то проглотить. Во мне еще остался кофе. Есть что почитать, но организм так же не в состоянии принять буквы, как и любую другую пищу. Или как «Войцека» в Пеште совсем недавно, смеюсь я про себя.
Надо будет как-нибудь как следует все-таки посмотреть этот город.
И ведь я ни разу еще не был в России, и вот, пожалуйста, первую же возможность запорол. Не считая пересадки в Москве, всю дорогу проспал.
Еще в бытностью мою подростком чаще всего представлял себе в мыслях именно этот город. Таким ли? Должен признать, почти таким, и это редкость. Красив ли он? Не знаю. Размытый. Подавляюще имперский. Из увиденного пока ясно, что город серый, дождливый, ветреный и северный. Монотонный, но в его монотонности есть что-то тревожное. Здесь все дома строились по плану, одной высоты, за исключнием пары шпилей и массивного купола. Город кажется предсказуемым, но это явно обман. У Петербурга даже в пределах одной улицы дюжина обличий.
Такие у меня остались впечатления после единственного вечера, который я провел в здоровом состоянии. Не знал, что ждет меня наутро.
Александринский театр. И он тоже какой огромный. Все, что они хотят сделать большим, выходит у них сверхгигантским. В императорском театре зал мест на тысячу, не меньше. Выяснилось, что «Гамлета» будем играть в студийном помещении. В новом здании театра, пристроенном к выцветшей старой громадине, тоже есть где развернуться, но декорации туда не влезли. Зал среднего размера, примерно на шесть сотен зрителей — вот идеальный вариант, до сих пор организаторы только в Риме оказались намного смелее. При входе — металлодетектор, двойные двери. Перед нами вырастает женщина-полицейский в пилотке — и этот город весь напрягся из-за терроризма. Идет второй-третий день фестиваля, в понедельник давал спектакль латышский театр, сегодня — норвежцы, послезавтра играет труппа из Исландии. Я бы их посмотрел, но не получится, ведь сегодня я лежу трупом, а послезавтра мы летим домой.
Коридор с красными стенами ведет в гардероб, двери ярко-зеленые, как яблоки. Полированная бетонная скамья тоже красная (это не бетон, а пластмасса).
В первый день я случайно завернул в какую-то подворотню в самом центре. Ворота были открыты. В нос ударил запах заплесневелых гниющих овощей. И это стоит только с Невского за угол заглянуть. Потом я увидел: подобных подворотен тысячи, если очень захочу, можно и на самом Невском обнаружить точно такие же. Помпезный тосканский фасад и абсолютно честный, без украшений, голый задний двор и пустой гараж с провалившейся просмоленной крышей воплощают собой нищету третьего мира и поразительную непритязательность, скрытую за роскошной декорацией. До смешного убогие сарайчики и деревенские пристройки последний раз видели штукатура еще до Великой Отечественной. И таких тысячи.
Во вторник вечером Бруно опять воспарил до небес в «Салемских ведьмах». Кого он только не играл — от Бенедетто до Вершинина, но все же косматый Проктор с всклокоченными волосами, похоже, самая выдающаяся его роль. Он умеет так проникновенно, с такой отчаянной силой произнести «Мне ничего не осталось, только мое честное имя», что те, кто это слышал, никогда уже не забудут. В такие мгновения меняются все его рубленные топором черты, вся его грубая, морщинистая, точно волчья морда, физиономия. Он пылает и светит, точно живой факел. В момент, когда его герою приходится выбирать между жизнью и смертью, Бруно способен погрузить зал в абсолютную тишину — где бы мы спектакль ни играли. Сколько бы он ни хамил, сколько бы ни бегал за стаканом, в этом спектакле актер исполнен бесконечного смирения. Можно сказать, один из нас. Преступник и жертва. Он — это народ, твой загадочный сосед. «Ты по ним плачешь? — спрашивает он пораженно у жены на пороге смерти. — По ним?» По ним — знаем, по кому. Та еще парочка! Вечная история: муж хоть и изменил жене, но в сердце своем не изменил. («Такое не забывается», — как говаривал учитель Набради).
Тоже загадка — Нори Баняи в роли жены. Нори в образе «христианки-исповедницы», хм, сложно было привыкнуть, естественно воспринимать все эти реплики из уст той, что так похожа на неукротимую пловчиху-чемпионку Катинку Хоссу, — высоченная, здоровенная, есть подозрение, что бисексуалка, водит на поводке английского пойнтера, — но, ладно, мы смирились. Для начала она должна была убедить нас. К сентябрю у нее получилось. Теперь она уже с такой твердостью умудряется это произносить, что не отнимешь.
Да, и Бруно — тот самый Бруно, что рисуется перед своими поклонниками на пляжах, а в комедиях звездит, выходя на самый край сцены. Здесь, естественно, он не может и не хочет так делать: сам знает, вот оно, настоящее воздействие и знание. Меня всегда удивляет, на какую высоту Бруно в такие моменты поднимается над собственным будничным «я». Я еще даже не вдумался, что значит сейчас и здесь, в Петербурге говорить об общественном мнении, пуританской морали, власти и притеснении, охоте на ведьм, какой отголосок находит все это в этой одновременно манящей и такой беспощадной стране. Там, где мы полностью подчинены власти нескольких человек, — к культуре-то, к ней относятся с бесконечным почтением. И это в той же самой стране, которая, если смотреть на ее политическое устройство — мракобесная автократия, совершенно независимо от этого. В той же стране, которую наш нынешний лидер называет другом, и которая требует от нас заплатить дикие деньги за визу — говорю же, поразмышлял бы об этом, но ни сил, ни времени, ни возможности такой у меня еще не было. Как-нибудь в другой раз. Визой, кстати, занимались те, кто нас пригласил. Не потому, что хотели сами себя наказать, — просто они тоже заложники правил и законов.
С высотки власти видны только пилотки и фуражки.
Несостоявшийся бесогон, вот я кто.
Граф, который в «Салемских ведьмах» не занят, и смотрит их десятый раз, сказал, мол, спектакль вышел мощный, крутой и грандиозный. Ему я верю. К нынешнему моменту и правда созрел спектакль. И девочки безумие все лучше играют. Жаль, Шуйок сегодня не смог посмотреть.
После «Ведьм» в нашу честь дали невероятный банкет. Был лосось в тесте с рисом и грибами, блины с черной икрой и сметаной. Водки — море разливанное.
— Смотри, какие яблоки печеные в медовой глазури, — шепнула Яника Табани. И быстренько цапнула еще одно. — Блин! А внутри хрустящие орешки.
— Ты не задавалась вопросм, почему нас пригласили не с «Дядей Ваней»?
— И ты еще удивляешься? Им лучше знать, с чем нас звать. Еще мы будем им Чехова объяснять.
— То есть лучше мы им про Трианон будем втирать? По-твоему, что-то вообще можно объяснить?
— Скажи спасибо, что дали привезти два спектакля.
Правильно пустили «Ведьм» первыми, мощно начали. Имола после не спустилась, в холле гостиницы сказала, что до сих пор так и не смогла выспаться. Со Стамбула решительно меня избегает, но это можно понять.
Фото на обложке: Horváth Péter Gyula
войдите или зарегистрируйтесь