Янош Тереи. Мертвецы долины Кали. Часть II

Вчера мы опубликовали материал в память о венгерском поэте Яноше Тереи. Сегодня на «Прочтении» — продолжение отрывка из «Мертвецов долины Кали» в переводе Оксаны Якименко. Первая часть — по ссылке

 

Вчера, когда «Гамлета» давали, проснулись, что называется. Порывы ветра и ледяной дождь. Господи, что за дрянное утро, подумал я. Сколько народу сгинуло в этом климате от нехватки света? Зимой в девять утра еще чернота, после четырех дня уже темнеет. После прогона бродил в одиночестве по Фонтанке туда-сюда, набрел на пельменную. Как все было вкусно — и пиво, и пельмени. Взял самые простые — с фаршем из говядины и свинины напополам. После обеда отправился гулять в какой-то парк подальше от центра. В лицо лезли листья. То есть, я хочу сказать, в лицо лезли заиндевевшие ветки гигантских деревьев. Парк какой-то, как называется? Как я оказался на краю Таврического сада под мокрым снегом, посреди лужи? Летящие в лицо капли воды не давали никакой возможности понять, что находится вокруг. Забился в очередную подворотню. Приличный доходный дом. Посмотрел карту на мобильнике — будь у меня достаточно времени, я бы рано или поздно вышел к Смольному. Но уже начинало темнеть. Еще полчаса и можно не успеть проговорить текст с Ливией. А я, идиот, еще на одно интервью сегодня согласился! Ладно, не настолько меня интересует Смольный, сексуальные пристрастия живших там когда-то благородных девиц, да и Ленин тоже; хрен с ним, с Лениным. С неба валила снежная крупа. На ветвях застыла изморось, ветер сыпал мне за воротник колючие снежинки, ледяные капли щипали лицо. Настроение было приподнятое, даже аппетит разыгрался, хотя я не так давно поел. «Сегодня больше ни есть, ни пить нельзя, только после спектакля,» — подумал я. Но все равно перехватил какой-то пирожок с мясом на улице. До этого момента все шло путем.

Интервью, о котором договорились, дал в буфете на первом этаже, до начала спектакля. Дали переводчика, стажера лет двадцати. Родители мои еще учили русский — тогда это было обязательно, а я уже совсем никак. Им можно бы и позавидовать — мелодия русского языка, да еще из женских уст, звучит и вправду чарующе. Вопросы задавала дама лет пятидесяти в очках в черной оправе. Сказала, что будет смотреть спектакль, но уже видела его в Будапеште. Мой Гамлет показался ей агрессивным, грубым и резким. Не избежал я и сравнения с Высоцким. Спрашивала в основном о формальных проблемах. Например, откуда взялся лупер. Из рок-музыки?

Ja dumáju da. На это меня хватило.

— Почему не приехал Шуйок? Визу не дали? — спрашивает женщина. Какое там. Он, если нет прямой необходимости, не летает самолетом, а тут пришлось бы четыре раза взлетать (я ей сказал, что раньше столько лет был прямой рейс в Будапешт, а теперь, когда наши лидеры заново подружились, нету). Он уверен в своем помощнике — помреж знает, что спектакль нуждается в постоянной точной настройке. И как тогда Шуйок услышит зал? Что будет с силовыми линиями? Если каждая площадка по-своему определяет положение размещаемых на ней предметов и людей и все такое прочее? Раз четыре перелета, он сюда за вдохновением не полетит?

Сказал журналистке, мол я боялся, что чрезмерная технологичность не сочетается с «Гамлетом». «Когда есть мощное видение, все можно привести в движение», — улыбнулась она. И это не преувеличение. «Это — результат бессознательного ощущения помрежа, — признался я, — равно как и идея, чтобы в первом действии я вытаскивал микрофон из водосточной трубы дворца Банффи». Как невыносимо — и сколько раз мы это видели! — когда наверху застревает какой-нибудь предмет, не имеющий к сцене никакого отношения. Сколько раз мы видели такие зонтики и пепельницы, и сколько щегольских магриттовских котелков! Рассказываю, как наш музыкальный оформитель всегда тщательно отслеживает звуковые фрагменты. Форма так, форма сяк.

— Гамлет для меня, скорее, кусачая молодость, а не сомнения, — признался я женщине. — И это очевидно: в таком мире надо лягаться, нападать.

— Что же касается исполнения, как сказать. В прошлый вторник, в Пеште, когда я сыграл идеально — почему все вместе вышло нехорошо, а в Афинах со всеми крупными и мелкими ошибками, почему получилось? Над чем я столько сейчас ломаю голову — я, и мои коллеги-ровесники, — достаточно ли я талантлив? — попытался я объяснить ей. — И не смейтесь, пожалуйста! Это можно описать так: вот ты — талант, можно ли это определить, доказать, пусть и не математически? А если можно, как мне вынести унизительную суть собственной одаренности? Тот факт, что, с одной стороны, весь этот процесс подразумевает бесконечную незащищенность и саморазоблачение, словно из вечера в вечер я совершаю на открытой сцене нечто непристойное, да еще к тому независимо от того, хочется мне или нет. У парикмахера или бухгалтера может быть дурное настроение, а у меня нет. Он может заболеть, я — нет. Однако, справедливости ради надо признать: я могу делать то, на что они в своей жизни не решатся; правда еще и в том, что я это могу делать не только на сцене, би-би! — Ага, понял, сейчас я тебе устрою, как я это все терпеть не могу (видно же; хотя самому противно все это разыгрывать). В свою защиту могу сказать: женщина эта дико меня вымотала.

— С другой стороны, — продолжил я, — то, как я каждый божий день раздвигаю собственные границы, очень даже возбуждает.

Я обычно в интервью так далеко не захожу. Это все заграница виновата.

— Границы здесь и там, так, Алекс? Все эти давние венгерские раны в спектакле… Такое все неактуальное. Но декорации все равно грандиозные, глаз не оторвать.

— Эти декорации, которые вы сами назвали грандиозными, спасибо, кстати! — не какой-то «символический» и «абстрактный» сценический задник. Это старая Венгрия, один в один. Это до сих пор не залеченные раны.

Тут она уронила ложечку в кофе:

— Алекс, скажите, не пора ли наконец забыть о них?

— Этого никто от меня не может потребовать. Даже вы. Даже как насмотренный и видавший разные бури зритель. Даже как частное лицо, — некоторое время я молча разглядываю норвежский узор у нее на свитере. — Тем более как русский человек. — На этих словах я вежливо ей улыбнулся. Переводчик неохотно, но все-таки перевел. — Без ран это был бы всего лишь очередной спектакль, один из десятка тысяч костюмированных «Гамлетов».

Тут я по-настоящему балансировал на лезвии бритвы, но она, услышав перевод, тоже ухмыльнулась.

— По-моему, нет. Не только. Какая блестящая игра! Вы же за «Гамлета» в двадцать семь лет получили премию Мари Ясаи! — возразила она. В «Википедии» что ли прочла? Вряд ли. В английской версии моей персональной странички в интернете? Мой агент проинформировал? У меня и агента-то нету. В общем, премя Мари Ясаи для нее важна, а Трианон так, фигня какая-то.

— Моя премя Ясаи никого не волновала ни в Риме, ни в Афинах, и в Петербурге никому не будет интересна, — ответил я ей. Венгерская бирочка к имени. Когда зимним полднем позвонили из министерства с вопросом, согласен ли ты ее забрать ты весь вспыхнул, если не содрогнулся. Плашку с фамилией. Но настоящая радость — как разряд молнии — была не в этот момент. Ты напрягся, когда увидел на лицах коллег гримасу разочарования: почему ты, сопляк, почему не они, а ведь некоторым из них уже за сорок. Вечером, правда, все за тебя пили, ты тоже за них пил и будешь пить. В Пеште за тобой толпами ходят, реагируют на имя, в России ты чужак без прошлого, и у тебя есть три часа, чтобы вызвать в публике сочувствие.

— Борьба за признание, Алекс, никогда не кончается.

Дайте мне уже скрыться в гримерке. Оставим наконец друг друга в покое.

Она крепко пожала мне руку и, слава богу, ушла. С учетом того, что было в Афинах и в Риме, мы теперь с Ливией всегда за два часа до спектакля проговариваем сцену после монолога, практически перебивая друг друга, это явно влияние шиллеровских «Разбойников». Раньше, если у нас была общая сцена, мы закладывали один час, теперь два.

На этот раз опоздала Имола, хотя она обычно не задерживается. Явно залипла в своих ленинградских воспоминаниях — в ее случае можно говорить только о детском опыте. Она утверждает, что когда-то видела этот город серым, но серым, как оперенье горлицы. То есть, он был вообще бесцветный. Сейчас он окрашен в разные цвета, хотя, как она считает, красивым его и сейчас не назовешь. «Хорошо, что город настолько неисчерпаем», — заметил я.

И пошел по тюльпанно-красному как из психоделического видеоклипа коридору по направлению к гримерке.

Когда я сел перед зеркалом, и перед глазами поплыло, я уже понял, что мне нехорошо. Но никому не сказал. Решил, пока могу управлять ситуацией, никому и не буду говорить. Спектакль прошел как по маслу, я все сильнее чувствовал труппу, единение, даже дух товарищества, но принимали нас сдержанно. Сцена «Мышеловки» в концепции Шуйока решена следующим образом: Гамлет не пытается вызвать у короля угрызения совести и не вгоняет его в уничтожающий стыд, а смертельно оскорбляет — настолько он ядовито и насмешливо с ним обращается. В роли актера, исполняющего в «Мышеловке» короля, тот же Бауманн, что играет тень моего отца. Он абсолютно не идеализированный — нищий, одетый в бедную, но просто заношенную одежду, не совсем в лохмотья. Всегда смешно смотреть, как он механически кивает, выслушивая мои (Гамлета) инструкции (хотя очевидно, что я распекаю его за его же ошибки).

Это еще что? Я прислушался к себе. Хотя на тот момент уже почти себя не ощущал. С меня лило, на лбу выступил пот. Я буквально плавал в собственном поту. Костюм весь промок. Кое-как дотянул до антракта. Рванул в туалет. Засунул в рот указательный палец правой руки. В четыре приема вышли обед и ужин. Виноваты не пельмени, а пирожок, который я перехватил на улице. Или стресс. Стало намного легче, но я чувствовал: это еще не все. Что ж я такое сожрал?

— Папуля, что с тобой? — обернулся ко мне Бруно.

— Поговорил с белым другом. Явно вирус, — буркнул Граф.

— Хорошо так пельмешек поел, — это Имола.

— Как себя чувствуешь? Может, отменим? — раздался в красном коридоре голос Ливии.

После всего этого я привычно убил пару человек, привычно скатился с материнского ложа, орал и рыдал, корчился на полу — как обычно. Кожу на лице привычно стянуло от смешавшегося с потом и слезами сценического грима. Тяжело дыша заступил в кулису, чтобы быстро взбежать по лестнице, с которой я в следующую минуту должен был стремительно спуститься, гонимый обвешанными оружием статистами. Успел перехватить восхищенный взгляд одного из местных рабочих сцены. Вчера в спектакле мне особенно понравилось то, что мы практически случайно придумали на одной из репетиций: как я пожимаю руку Бауману, когда он в образе моего отца входит в нашу с матерью общую сцену. «Я посетил тебя, / Чтоб заострить притупленную волю».

Отец, ты мне поможешь? До каких пор я буду так мучиться? Гамлет обливается потом и задыхается.

— «Клинок отравлен тоже? — / Ну, так за дело, яд!» — прохрипел я. И только я заколол своего директора, судьба моя тоже разрешилась. В сцене поединка я прямо на подмостках изверг из себя остатки непереваренной пищи, очевидно сказалось и физическое напряжение. Все актеры сгрудились вокруг меня с сочувствующими лицами — они бы сделали так в любом случае, даже если бы меня не вырвало. «Я умираю, Горацио». Но на этот раз понятно было, что прощальные слова произнесены не будут. Люди Фортинбраса принесли тряпку вытереть пол.

А дальше — тишина. Я лежал на черных половицах опустошенный, высохший. Я умер. На этот раз по-настящему умер. Интересно, сколько народу в зрительном зале поверило, будто все это — часть режиссерского замысла, задался я вопросом, придя в себя. В конечном счете, напрасно я выблевал яд, все равно умру, так хоть не надо будет из-за меня прекращать представление за десять минут до конца.

Потом пришли с метлами и тряпками, чтобы все убрать. Меня осмотрел театральный врач.

Яника Табани поддерживая провел меня по красному коридору, вывел на улицу и дотащил до гостиницы.

Сказал ему спасибо, мол, самое тяжелое уже позади, мне никто не нужен, ухаживать за мной не надо.

Утро. Смотрю в телефон, но на кирилице искать что-то не очень получается. В дверь стучится Граф и сообщает, что во всех русских газетах описывают, как меня вырвало на сцене. Все, естественно, трактуют это как часть радикального режиссерского высказывания. Что ж, если разобраться, шикарно подгадал. Прессу, в отличие от той напыщенной критикессы, отнюдь не оставили равнодушными тонкие намеки — как на распад Советского Союза, так и на аннексию Крыма. Более того, по мнению некоего блогера по фамилии Каращчук — у него пост называется «Удар Гамлетом ниже пояса» — наш режиссер тем, что меня вытошнило, высказал свое мнение насчет присоединения Крыма.

Эсэмэска от мамы с вопросом, когда я точно прилетаю. Про отравлением писать не буду — только этого ей не хватает. И добавила еще, что папа слабоват. Слабоват — два дня уже так пишет, растерянно и встревоженно. Операция маловеряоятна. И это очень плохая новость. Выходит, на нем уже точно поставили крест.

Только включился в поток новостей, звонит мама, звонок по расписанию. Я чуть ли не разозлился, что опять из-за какой-то ерунды беспокоит, и тут она:

— Твой папа умер.

— Мама, нет. Мамочка... Как?

— Два дня уже есть ничего не мог, отвезли его в больницу. Сделали инфузию.

— Про больницу ты не писала.

— Не хотела тебя волновать. Умер во сне.

— Мамочка...

— Он не страдал, — сухо сообщает мама, но я знаю, что эта сухость в голосе — результат целой ночи рыданий.

— Совсем?

— Что ты! Но хотя бы в последний день не мучился.

В холле гостиницы Имола подходит, кладет голову мне на плечо, закрывает своими волосами. Граф тоже это видит, но не обращает внимания. Я еще не в том состоянии, чтобы уклоняться от проявлений любви. Господи, он умер, а мы с ним уже столько недель не разговаривали, я им почти не занимался — точно так же, как дочерью своей не занимался, потому как занимался только работой — получается, я пытался сам себя обмануть насчет папиной болезни? Да я даже обмануть себя не пытался.

Последний раз мы сидели за общим столом на Рождество. С той поры я знал, что все серьезно, серьезнее некуда и что через год на Рождество папы у меня уже не будет. С той поры? Я что-то понял в тот момент, когда сидел скорчившись у его постели, и уже было точно известно, что рак развился заново. За прошедший год я существенно больше внимания уделял своему сценическому отцу, чем собственному. Даже Набради чаще звонил. А что я мог сделать? Он никогда не был для меня сильным отцом, который учил бы меня жизненным играм, технике выживания, показывал бы, куда двигаться. Не говоря уже о каких-то оттенках и тонкостях. На словах и на деле он тоже стал меня поддерживать только после того, как моя актерская карьера задалась. Я давно уже свыкся с этой мыслью, а сейчас все равно вдруг пришло в голову. Дурацкое тщеславие. Я его по-настоящему не волную, он мною не интересуется, мои достижения для него ничего не значат, постепенно и его достижения перестали быть важными для меня; так мы переглядывались весь обед. И, правда, почему человек должен быть вечно связан с отцом? Он меня кормил, одевал, квартиру мне купил, я его за все отблагодарил.

Но облегчения тоже не чувствую. Думаю о том, что нам бы полезно было сейчас как следует поругаться. Пусть бы он меня отругал за мою роль. За любую роль. Пусть бы сказал хотя бы «нет». НЕТ. Говно ты, сынок.

Смог бы я попрощаться с ним, если бы не было «Разбойников»?

С этим человеком я бы никода не смог попрощаться.

Фото на обложке: Horváth Péter Gyula

Дата публикации:
Категория: География
Теги: Оксана ЯкименкоГеографияЯнош ТереиМертвецы долины Кали
1542