Закрытый клуб: регистрация или вход с паролем
 
 
 
Поэтика невозможности:
Литературный критик

Невозможность как самоцель: неуловимое, не поддающееся анализу из-за своей изменчивости, становится отправной точкой творчества Марии Степановой, будь то проза или стихи — любая из трех книг избранного: поэтическая «Против лирики», «Стихи и проза в одном томе» или эссеическая «Против нелюбви» и, конечно, роман(с) «Памяти памяти».

Это невозможность жанра — и умножение числа жанровых номинаций. Так роман превращается в романс, как когда-то давно обратился поэмой: лирика с прозой сближались слишком уж долго, чтобы до сих пор отрицать их родство — проза с музыкой были все же немного еще в отдалении друг от друга. Желание обособленности, позиция стороннего явлена и в заголовках — «Против нелюбви», «Против лирики»: не в мейнстриме хейта, не по течению привычного, отдельно, напротив. Эта вненаходимость связана еще и с другой важной чертой — оптикой, отменяющей иерархию.

У Марии Степановой чаще значимость получают вещи и события, казалось бы, не имеющие статуса исключительности. Рядовое не возводится в абсолют, последнее не становится первым — но встает в один семантический ряд с традиционно значимым: жизнь слагается из бытовых мелочей, и обделять вниманием частное — значит отрицать и целое — как медику полагать неважным какой-либо из органов человеческого тела, оставляя в поле зрения разве что воспеваемые веками в культуре сердце и мозг. К мертвым ее тексты обращены ровно в той же степени, что и к живым, к предметам — так же, как к людям: повседневность столь же важна, как и ключевые события истории.

Потому иллюзорен кажущийся высоким порог вхождения в интеллектуально насыщенный, энциклопедически плотный мир творчества Марии Степановой. На деле же, чтобы проникнуться текстом, вовсе не обязательно знать всех творцов и держать в уме весь культурный контекст, к которому она обращается, — или вбивать лихорадочно запросы в поисковик после каждой прочитанной страницы. Можно довериться слепо той, что проводит по закоулкам культурной памяти столь уверенно, как если бы коллективная память была исключительно личной, а мировая история — индивидуальной. Так оно, впрочем, для нее и есть.

Препарируя вещество памяти, бесстрашно ныряя в этот гаррипотеровский омут, Мария Степанова маркирует как личное то, что вроде бы не принадлежит никому — или принадлежит сразу всем. Нанизывать имена, не ударяясь в неймдроппинг, можно лишь с бесконечным уважением к личности тех, чьи слова отозвались в тебе. Мария Степанова бережно, очень тактично обращается с текстами и личностями многих и многих предшественников. Это не просто В. Г. Зебальд, Владимир Набоков, Осип Мандельштам, Сьюзан Зонтаг, Шарлотта Саломон — это ее, совершенно ее люди, и в сборнике эссе «Против нелюбви», и в «Памяти памяти» идея проступает особенно четко: никогда не знакомые лично остаются в уме ровно на тех же правах, что родственники или друзья. Близких раскидало по временам, и в памяти, как в посмертии, можно собрать их воедино. Это не просто травмы ХХ века: холокост, репрессии, войны — это личное, больное, неизжитое до конца. Память протягивает нити и создает взаимосвязи, творит встречи, невозможные в реальности, позволяет присвоить услышанное или прочитанное так, как если б оно происходило на самом деле.

 

Усилия, с которыми Мария Степанова добирается до артефактов памяти в романсе, кажутся почти физическими, зримыми — и отливаются в образы замороженных шарлотт, болезненные, страшные и хрупкие. Игрушечные слепки с девушки из назидательной сказки, насмерть замерзшей, эти маленькие фигурки за бесценок, что использовали как амортизационный материал в товарных вагонах, куколки с номерками на глазированных бледных спинах — и люди как расходный материал истории всего ХХ века. С номерками. В товарных вагонах.

От невозможности неповторимого опыта — к его обретению: в привычной системе оценок, заточенной под иерархию, выходило, будто бы в мире, где уникален каждый, особенных вовсе не может быть. Эксклюзивность следует не из наличия любого опыта как такового, а из его персонального осмысления: одно и то же событие отзывается в каждом по-разному, и в этом равноправны люди с любой степенью экспертности. И в стихах, и в прозе Мария Степанова говорит разом за всех, сверхличностно — и потому становится против воспевающей я-лирики, против эгоистичной нелюбви, против беспамятства, уничтожающего Другого.

Тексты Марии Степановой удивительно герметичны. Здесь напрашивается терминология, в которой никто давно не видит ничего юнгианского, массовая культура услужливо вывела ее в тираж — и значения поистерлись от тысяч репостов и мемов, заявляя: вот интроверт — с чашечкой кофе и книгой, а вот экстраверт — с неизменной улыбкой блистает на вечеринке. Экстраверт в этой системе координат, как правило, донельзя раздражает, становясь синонимом поверхностности, навязчивости и недалекости — когда, в юнгианском изводе, речь шла всего лишь о направленности взгляда — внутрь или вовне. Внутрь — замкнутая система, питающаяся собственной энергией: тот борхесовский светильник, который, если никто не увидит, непременно заметит Бог. Вовне — открытая, предполагающая обмен: опять же борхесовское желание дать что угодно, лишь бы отдать, недоуменный вопрос: в чем смысл чувств или мыслей, если не с кем их разделить? Разница и в дистанции читателя: экстратексты будто бы приглашают к диалогу, интротексты не зовут никуда — они происходят сами по себе, и все, что остается — зачарованно наблюдать.

Экстратексты обретают целостность вместе с читателем — посмотри и узнай здесь себя. Интротексты таковы изначально, несмотря на внешнюю разрозненность, кажущуюся незавершенность: мнимые лакуны заполняются и без читателя, реципиент лишь привносит догадки. Создатели интротекстов — хрононавты, некроманты, проводники в те миры, какие продолжат существовать и без их надзора. Это коллекционеры фрагментов, собиратели осколков собственного мира, раскиданного по векам и странам. В этом смысле, а не в масскультном тексты, к примеру, Алексея Поляринова и Оксаны Васякиной — экстравертные, а Марии Степановой и Мариам Петросян — интровертные. Им комфортно и без реципиента, их авторы сами находят себе собеседников в прошлом, в воображении — и неизменно оказываются удивлены, когда вдруг обретают в реальности. Как Мария Степанова — тому, что после книг, расходившихся прежде тиражом около тысячи экземпляров, «Памяти памяти» стала бестселлером, как Мариам Петросян — успеху единственного своего романа; удивились и позабыли.

Невозможность, неоднозначность становятся синонимами человечности: многие тонкие, важнейшие вопросы лежат за пределами двоичной системы координат «да/нет», отказ от выбора становится выбором. Озадачившись вопросами машинной этики (вроде moralmachine.net, где помогаешь ИИ решить, кому правильнее во время аварии будет назначить смерть — пожилому или ребенку), прикрываясь благопристойным предлогом миссионерства для роботов, мы лихорадочно пытаемся решить эти вопросы и для себя тоже. Мы не знаем, не можем узнать. Искусство новейшего времени в целом, творчество Марии Степановой в частности, тормозит однозначность выбора, напоминая: каждый и все равны перед некоторыми вещами — смертью, любовью, памятью, литературой.

Невозможно тут выбирать.

 

Фото на обложке: Андрей Натоцинский

 
Дата публикации:
Категория: Ремарки
Теги: Мария Степанова Международная Букеровская премияПамяти памятиПротив нелюбвиПротив лирикиСтихи и проза в одном томе
Подборки:
0
0
1970
Закрытый клуб «Прочтения»
Комментарии доступны только авторизованным пользователям,
войдите или зарегистрируйтесь
«Первый совет, который я бы дал ученику или сыну, если бы он спросил у меня, как писать о прошлом, был бы именно таким: научись относиться к нему как минимум нейтрально, как максимум, заранее прости его», — пишет поэт и режиссёр Арсений Гончуков. Текст, продолжающий авторскую колонку писателя, посвящён двум книгам: «Памяти памяти» Марии Степановой и «Конец света, моя любовь» Аллы Горбуновой. О принятии и отрицании прошлого, о событиях XX века — которых так много, что «не хватит и целого столетия нашей тихой бессобытийной веганской жизни, чтобы перетряхнуть все шкафы», — в эссе Арсения Гончукова.
Несчастье героя-автора записок в том, что он, в общем-то, мечтает видеть жизнь в ее простоте — как на натюрмортах голландцев XVII века или в китайской поэзии эпохи Тан, но вместо жизни видит как раз натюрморты и поэзию. И еще до того, как вирус загнал нас всех в карантин, Кобрин уже находился в карантинной музейной зоне — в зоне модерной культуры, из которой тем сложнее выйти, чем лучше, доскональнее ты ее знаешь.
Разговоры о романе «Павел Чжан и прочие речные твари» начались еще до премиальных списков и долго будут продолжаться: вымышленное будущее этого мира кажется пугающе близким, а темы — насилия над слабым и безнадежная пустота вокруг — слишком знакомы. О творчестве, людях и перспективах — в разговоре Веры Богдановой и Анны Делианиди.
То-то и оно, никакой смерти нет. Парадокс смерти в жизни человека заключается в том, что когда о ней думаешь, она вредит, травмирует, мешает, существует, а когда не думаешь (тем более когда о ней не пишешь!) — жизнь твоя не может быть полноценной. Потому и говорят — memento mori. Как по мне, это значит — живи полной жизнью.
Не «проза поэта», а поэзия в прозе – так называют новую книгу Марии Степановой «Памяти памяти» литературные критики. О семейных ценностях на фоне исторических трагедий, романсе и диалоге с Бартом – в коллекции рецензий «Прочтения».