— Для меня одно из таких — самых удачных — интервью с Андреем Тавровым. Читать его необходимо желающему понять, что такое природа поэзии. Его отношение к поэзии идеологично, оно как бы противоречит общепринятым суждениям — что под ними не понимай, — но базируется на выношенном опыте и обширной культурологической базе. Как ты сам воспринимаешь его мысли? Близки ли они тебе?
— Разумеется, близки, потому интервью с Андреем Тавровым попало в книгу. Я бы назвал его самым суггестивным, сконцентрированным на природе поэзии. Может быть, было заметно: я всю беседу хотел перейти к личному, но не мог (не рвать же диалог), и только последний вопрос — как новый вдох после предыдущего на одном дыхании говорения, — был о самом Таврове, а точнее, о том, как и почему он сменил имя на псевдоним.
С философией Таврова можно соглашаться или нет, но мне она особенно дорога последовательностью, выстроенностью, предчувствием словесного апокалипсиса, когда в словах копится энергия — и вот-вот прорвется; и сам Тавров как будто копит силу в текстах, заворачивая ее построчно в виде спиралей, — и если читать особенно внимательно, если уколоть уголок восприятия его идеей, спираль развернется в тебе и проникнет в тебя. Вспоминаю (увы, не помню строк) его текст про сексуальный акт, в котором локация или антураж были связаны с религией — что-то подобное делает с читателем, который открывается ему, — и его текст. Или стихотворение «Щель»: «Горящий человек заходит в сад, / он в языках огня, и крик как сад, / он видит, как в саду стоит олень, / и видит щель меж ребер, словно свет». Из этой щели и звучит речь, выталкиваемая светом. Этот тот зазор от безусловного — к нам. Тавров вообще очень часто — об этом.
— Расскажи еще про особенно дорогие тебе интервью.
— Должен признаться. В книге есть три особо важных для меня интервью — их герои, а точнее, их тексты, больше прочих повлияли на меня, когда я отказался от регулярного стиха и сложно и болезненно шел к верлибру. Это Андрей Тавров, Хельга Ольшванг и Андрей Сен-Сеньков. Читая и перечитывая их, пытаясь повторить механику, я записывал первые-новые свои-не свои тексты летом и осенью 2017 года — и что-то из них, из духа их текстов, оказалось в сборнике «Кратковременная потеря речи» с предисловием Таврова и отзывами на обложке Сен-Сенькова и Ольшванг. Их — именно их — одобрение было для меня тогда критически важно.
Сейчас я уже сам — через мир — пытаюсь оказывать на себя влияние (надеюсь) и, конечно, его оказывают те, кого я перевожу, а значит, вчитываюсь пристальнее прочих. Это украинские поэты — в первую очередь, Анна Грувер, Ирина Сажинская, Лесик Панасюк и Дарина Гладун. Было бы странно, если бы было иначе.
— Давай вспомним добрым словом Кирилла Владимировича Ковальджи, нашего с тобой общего учителя, беседа с которым также есть в книге. Он, как ты понимаешь, значительно «выламывается» из плеяды остальных героев «Побуждения к речи» — так или иначе соотносящихся с кругом журнала «Воздух». Расскажи, чем тебе (был) дорог Ковальджи и чему научил?
— Журнал «Воздух» — при том, что на сегодня он остается нашим главным поэтическим журналом — не был объединяющим фактором при отборе героев книги. Егана Джаббарова, Татьяна Ретивова, как и Кирилл Ковальджи, а еще и Зинаида Драгомощенко, а это четверть героев книги, — не имеют к «Воздуху» прямого отношения. Объединяющим фактором была условная общность взглядов и эстетика письма, даже не верлибры (для того же Таврова они факультативны). Ну а если поискать, стихи Ковальджи можно обнаружить на сайте «Вавилон» и в одном из изданных «АРГО-РИСК»-ом сборников.
Но я понимаю подоплеку вопроса. Ковальджи, конечно, был ближе к «Ариону», чем к «Воздуху». Но в «Арионе» прекрасно публиковались и другие герои книги: Андрей Сен-Сеньков, и Александр Макаров-Кротков. Журнальная принадлежность не показатель.
Чему же меня научил Кирилл Владимирович? Доброте. Человеческому отношению к людям. Эмпатии.
Его света, казалось, хватало на всех — и к нему слетались все, и талантливые, и обреченные на бездарность. Он стремился к людям, и лишь затем — к литературе. Хотя, как показывают его интервью уже из 2010-х, умел быть жестким. Последняя правка в нашем разговоре (внесенная за несколько часов до смерти) — купюра предельно острого пассажа о Евгении Евтушенко, ушедшего в те дни — Кирилл Владимирович пощадил память.
Я навестил Ковальджи его последней зимой 2016 года, когда он был уже слаб и не появлялся на мероприятиях, — мы хотели приехать с Марией Малиновской, но Кирилл Владимирович попросил, чтобы я был один, он не хотел, чтобы Маша видела его слабым. Мы говорили, он сидел на кровати — я показывал ему переводы с румынского Лео Бутнару, он расспрашивал о литературной жизни без него, рассказывал, как было с ним — с 50-х до наших дней. В 86 он был готов говорить часами и помнил всё (чьи-то слова, тексты, факты) с точностью Эммы Герштейн! Тогда я и понял: в нем живет еще столько историй! — их нужно сохранить, и прямо из квартиры набрал Елену Семенову (сотрудницу «Независимой газеты»), и она дала добро на интервью. Мы договорились встретиться через несколько недель. «Если доживу», — сказал Кирилл Владимирович. «А для чего я о тебе забочусь? — ответила его супруга Нина Алексеевна, с которой Кирилл Владимирович прожил более 60 лет. — Конечно, доживешь».
И кот, который жил с ними, сделал заднее сальто (это не выдумка).
Интервью я брал уже в больнице, согласовывал письменно с сыном, Владимиром Кирилловичем, а устно — по телефону, — с самим К. В.
Через несколько дней после записи интервью он позвонил мне, но я не смог снять трубку — писал сюжет о теракте в санкт-петербургском метро. Набрал вечером (это было 9 апреля), тогда-то Кирилл Владимирович и снял абзац о Евтушенко («раз он умер, лучше не надо»), и произнес слова, которыми я и назвал интервью: «Ну что же, теперь — в печать». Через несколько часов его не стало.
— Спасибо тебе за этот рассказ, очень многим из нас не хватает Кирилла Владимировича. Но давай закольцуем интервью вопросом о логике работы интервьюера. Можешь ли рассказать о тех правилах, которые выработал для себя (в том числе и о тех, которых категорически не придерживаешься)? И кого ты сам считаешь своими учителями в этом жанре, как учился этому?
— Первое правило — самоустранение. Я не могу позволить излишне длинные формулировки вопросов с рассуждениями (при редактуре обычно сокращаю их, оставляя только необходимый контекст). Для меня мало допустимо опубликовать свою фотографию с героем — это отдает фамильярностью. Единственный раз я нарушил это правило, взяв в интервью титульную страницу книги Риммы Казаковой с автографом. Оно вышло после смерти Риммы Федоровны (заверял беседу Кирилл Ковальджи), и мне хотелось протянуть ниточку из дня нашей встречи в день публикации. Помню, прощаясь в дверях квартиры на улице Чаянова, Римма Федоровна сказала: «Проходите быстрее, а то соседи будут говорить: какие к ней молодые ухажеры ходят!» Мне тогда было 22 года. У книги с автографом, кстати, не самая счастливая судьба — ее взяла почитать подруга, и обложку основательно погрызла ее собака. Так что той публикацией я в некотором смысле спас автограф от случайного съедения.
Второе правило — уважение. Я не могу начать интервью, не назвав человека по имени — и практически не могу «тыкать»; читателю не важно, в каких вы отношениях с героем/героиней, он выбирает все же не интервьюера, а поэта (прозаика, литературоведа, критика) — и для него главнее он, а не его визави.
Третье правило — редактура и доработка. Конечно, с некоторыми героями и героинями интервью сразу получаются готовым, но это исключение. Как правило, его приходится редактировать, вопросы — дозадавать, а иногда объявлять текст репетицией и начинать диалог заново (так у меня было четырежды — и это как раз не исключение). И я всегда-всегда-всегда руководствуюсь заповедью переводчика — за текст на русском языке отвечаешь ты, и если автор допустил ошибку: речевую, синтаксическую, смысловую — именно ошибку — ты обязан ее исправить. Лидия Чуковская права: «Редактор — полпред читателя». И если нужно, я буду навязываться бесконечно, перерабатывать текст интервью, пока редактор/читатель во мне не скажет: я до конца боролся за эту высокую радость, за ее полноту. И да, все недочеты беседы — они именно мои, а не героя или героини, поскольку за текст, отданный читателю, отвечает переводчик голоса — интервьюер.
А учит, обогащая, каждое прочитанное интервью. Особенно дорога мне именно Линор Горалик — с ее безупречной психологической точностью бесед, умением задать правильные, а значит, интересные вопросы, быть с собеседником на одной волне понимания. Говорю и о «Частных лицах», и о цикле интервью, открывающих каждый новый «Воздух»... Конечно, я помню и другие, важные для меня диалоги: Ильи Кукулина с Александром Скиданом, Эдуарда Лукоянова с Оксаной Васякиной, вашу недавнюю совместную с Ольгой Балла беседу с Марией Степановой...
войдите или зарегистрируйтесь