Человек культурного сопротивления

  • Ольга Седакова. Вещество человечности. Интервью. 1990–2018 / Сост. Ю. Подлубнова. — М.: Новое литературное обозрение, 2019. — 654 с.

Весь сборник интервью Ольги Седаковой — мысль о природе постсоветского человека, бесконечная рефлексия о том, что произошло после завершения культа «коллективного мифа»; мысль об отставании гуманитарной культуры после советской «антропологической катастрофы» (определение М. Мамардашвили). Критическое отношение к нынешнему времени прослеживается на разных уровнях: от трансформации языка, которая есть следствие выработки «нового человека» советским «воспитательным лагерем», до диагностики современного культурного климата.

На мой взгляд, у нас крайне плохо обстоит дело с пониманием. С вниманием и пониманием. С нашим человеком что-то случилось. Похоже, он хочет видеть только то, что и так уже знает, и совсем не настроен воспринимать новое для себя. Он встречает его отпором: «Непонятно! Заумь!» Эти слова я слышала с детства — и ни разу не слышала ничего подобного в Италии, скажем, в Англии или Франции. У нас произошла тяжелая варваризация.

Таковы неутешительные результаты советского антигуманистического проекта. Противостоять этому проекту, по мнению Седаковой, могли только «люди культурного сопротивления» — среди них она особо выделяет своих учителей, Сергея Аверинцева и Владимира Бибихина, —тех, кто отстаивал планку сложности в искусстве, как раз несовместимую с «варваризацией».

Разумеется, важен здесь масштаб эссеистической личности. И в книге запечатлено уникальное культурное сознание, сочетающее негромкое достоинство — с феноменальным умением рассмотреть новейшее явление в историко-контекстуальном разрезе; аналитизм, подвергающий современность жесткой переоценке, — с верой в человека, способного к восприятию сложных смыслов, а стало быть, «нормального» (для Седаковой сиречь «европейского»). Ошарашивает столь же неожиданная, сколь и здравая категоричность — на фоне того, что нам приходится слышать от культуртрегеров, о необходимости опрощения и постоянном выборе целевой аудитории:

Смысл в том, что «простой человек» — это проект, конструкция. За него заранее решают, что именно для него слишком сложно, что ему интересно, а что нет. А потом уже эта спроектированная фигура наполняется теми, кто принимает условия игры. Индустрия поп-культуры создает своего потребителя: из нормального человека она делает «простого».

И если трудно согласиться с отдельными моментами — скажем, с обобщенным восприятием современной поэзии как «лишенной чудесного умножения или метаморфозы замысла» — то общий диагноз, кажется, объективен и непререкаем: «Пути широкого читателя и поэта, кажется, слишком далеко разошлись, чтобы новая речь была внятной многим. Роль проповедника слишком трудна для современного искусства». Но все же мечта о таком проповеднике не оставляет Седакову — и заставляет сожалеть об отсутствии в России авторитетной фигуры, не адаптирующей восприятие поэзии до популистских смыслов, но публично читающей сложные стихи с объяснениями. Здесь в качестве примера приводятся американские поэты Роберт Пински и Рита Дав, чьё лауреатство в США подразумевает просветительскую работу. Почившая в бозе премия «Поэт», на взгляд Седаковой, следовала опыту этой традиции Национального поэта — но не предполагала обязанностей такого рода.

Критические стрелы (если можно сказать так о речи, исполненной спокойствия и здравомыслия) эссеиста вообще наиболее явно направлены в пространство любой популистской усредненности.Седакова говорит о пришедшем с годами желании «более открытого письма» в собственной поэзии — в молодости, по ее словам, хотелось пойти наперекор просто потому, что все следовали общей линии, и писать сложно; в другом интервью читаем о «зависти» к Елене Шварц, смело вводящей «бытовой словарь» в поэзию. Можно свести это воедино и говорить о попытке абстрагирования от советских стереотипов и о внятной, не слепой антагонизации по отношению к тому, что этой традицией предусматривалось1. Таким образом, лучше понимаешь и пройденный поэтом путь художника-индивидуалиста, одиночки в литературном мире, чей круг, по ее признанию, составляют не литераторы, а «музыканты, философы, ученые». Говоря о неприятии «общего» литературного пути, Седакова относит себя к наследникам неподцензурной литературы. В раннем возрасте прочитав то, что было недоступно ее сверстникам, от Рильке до Данте, позже, по ее признанию, она уже не могла воспринимать «фельетоны Евтушенко» или что-то столь же советски самоочевидное. Дальнейший опыт погружения в мировую культуру — в том числе и современную — сочетался с влиянием единомышленников, которые представляются Седаковой классиками и как раз относятся к пространству «второй культуры» (принятие авторами андерграунда этого определения, по свидетельству Михаила Айзенберга, говорило не о согласии считать себя вторым номером, а об «особом отношении к идее маргинальности»). Речь о Елене Шварц и Сергее Стратановском, Леониде Аронзоне и Иване Жданове: авторы в то время антагонистичные «официальной» линии искусства, сегодня же — безусловные для тех, кто сколько-нибудь интересуется поэзией, но, как и сама Седакова, не прочитанные и не осмысленные толком в силу все тех же культурных обстоятельств. Имена эти не только ключевые для биографического сюжета Седаковой — но и объединенные глубинным осознанием поэзии как сложного искусства.

Пространство же неприятия эссеиста, уже сегодняшнее, — постмодернизм: по ее мнению, он лишен «опьяняющего», «веселящего» свойства, и «избыточное хитроумие» сочетается в нем с «каким-то фундаментальным слабоумием». В постмодернистском опыте автору этой книги не близко именно стирание индивидуальности: «Мне не кажется законным распространение личного опыта постмодернистского художника на всех: опыта какой-то фундаментальной обделенности. Если я лично обделен, еще не значит, что я „как все“, как скромно говорят постмодернисты» (здесь в качестве внутренних оппонентов выступают и Пригов, и даже Лев Рубинштейн; эссеистику последнего в другом месте Седакова, впрочем, поминает добрым словом — как «благородное исключение в современной картине словесности»). «Ироническое „всеприятие“ традиций в постмодернизме — вовсе не третий путь; это разновидность антитрадиционализма, поскольку в традицию непременно входит и определенная разборчивость. Оба полюса мне не нравятся, и я даже не могу выбрать, какой больше», — признается Седакова, давая определения этим полюсам — «традиционализм» как «некритичное понимание действительности», с одной стороны, и «эксцентричный антитрадиционализм любой ценой», с другой2. Традиция, по ее мнению, не есть воспринятое на голубом глазу — «изнутри» она «отрицает себя безогляднее, чем самый истерический антитрадиционализм». В этом понимании традиции как развития эссеист неожиданно сближается с Евгением Винокуровым, чьи слова «Мне грозный ангел лиры не вручал, / Рукоположен не был я в пророки» цитируются ей чуть ли не с гневом: искусство, лишенное божественного происхождения, для нее, по сути, оксюморон, — и все же винокуровские слова: «„Этот поэт в традиции“ — это высший комплимент, — значит, он тянет дальше, как бурлак, канат преемственности, значит, баржа движется, значит, происходит Развитие» — думаю, не были бы ей оспорены. Для Седаковой опыт поэзии — опыт личностный и, более того, надличностный, не сводящийся ни к сумме технических приемов, ни даже к элементарной душевной сонастройке:

Да и вообще, литературная техника, сколько бы о ней ни рассуждать... Понятно, почему мы говорим о преимуществу о ней, а не о вещах более глубинных. Неприлично обсуждать чужую психологию, чужие верования и т.д. Поэтому мы все время говорим о языке, о тропах, о композиции... Но ведь в действительности все это выражает дословесный, дохудожнический опыт автора, это его персональное свидетельство о положении вещей в мире.

Любой разговор о частных моментах версификации для Седаковой бессмыслен, будь то внеконтекстуально понимаемая рифма как функциональное украшение стиха, — которое ассоциируется у нее с отторгаемым ей шестидесятничеством и нередко, по ее мнению, часто понимается примитивно — как краесозвучие, вне обширного звукового рисунка стихотворения и вне «перемены траектории мысли» (важнейшая функция рифмы). «Крохоборская точность», на ее взгляд, следствие все той же советской редактуры — и, как на пальцах, она показывает абсурдность цензурных принципов, в которых кроются истоки сегодняшнего литстудийного крохоборства (впрочем, по разумению автора этих строк, техницизм не столь вреден для начинающих, — другое дело, что речь у Седаковой об оценке поэзии по гамбургскому счету). Пожалуй, в емком образе «спекуляция на понижение» отражается не только излишнее внимание к версификационным мелочам, но и участившееся в искусстве стремление к «низкому» и «безобразному» (в последнем слове акцентируется двойное ударение и, следственно, семантика: «В безобразном, в зле, в хаосе, нет образа...»). И потому так важно отстаивать представление о поэзии как о высоком, которое отличает героиню этих интервью, — а по сути, представление о ненарушаемой красоте искусства. Седакова не стесняется высоких слов вроде «вдохновение» или «служение», маркированных современным обществом как пародийные, — не употребляя их бездумно, но пользуясь элиотовским понятием «очищения мотива», то бишь незапятнанности утилитарной мотивацией по отношению к создаваемой вещи.

Ты приступаешь к вещи, может быть, не создавая того, с не совсем чистыми мотивами: лучший из них, скажем, перфекционистский, «создать нечто совершенное». Из худших — произвести впечатление, понравиться знатоку, овладеть читателем. Впрочем, любой заведомый мотив действия уже портит его. И вот в ходе общения с будущим текстом эти первичные мотивы исчезают, «цель убывает в пути» — и ты оказываешься, как герой волшебной сказки, перед задачей «иди туда не знаю куда, принеси то — не знаю что». Это и есть чистый мотив, или его отсутствие. Остается только не бояться высокого слова «служение».

По сути, духовный путь Седаковой и есть служение — здесь важно снятие привычного противопоставления между «поэзией» (исходно предполагающей искажение замысла и свободу от утилитарных мотивов) и «разумом» (подразумевающим в этой эссеистике путь социальной ответственности большого художника, который прямо и достойно, без истерического повышения тона говорит критическое, осуждающее слово о своем времени). Книга из тех, где ищешь ответы на многие сокровенные духовные вопросы, — и потому чтение ее дозированное, гомеопатическое. «Мне кажется, ничто так не ново сейчас, как тишина и серьезность», — говорит она в интервью 1999 года, по-блоковски осуждая разъедающую иронию. Но ведь это и о нашем времени.


1 Перечисление этих «столпов», перешедших и в наше время, см. в книге Валерия Шубинского «Игроки и игралища», вышедшей в «Новом литературном обозрении» в прошлом году: «Ясность и однозначность мысли, четко обозначенный лирический герой, без всякой двусмысленности и масочности, конкретность бытовых деталей, живой разговорный язык без поэтизмов, вульгаризмов и мало-мальски сложных культурных цитат — и т. д.»

Здесь можно говорить про объективность по отношению к подмечаемым тенденциям современного литературного процесса: см., например, недавнюю статью Сергея Баталова, где он осмысляет итоги критической полемики о противоборствующих векторах современной поэзии.

Дата публикации:
Категория: Рецензии
Теги: Новое литературное обозрениеОльга СедаковаЮлия ПодлубноваВещество человечности
5010