Свои среди чужих: версия Александра Чака

В рамках «Географии» мы уже публиковали поэмы классика латышской словесности Александра Чака в блестящих переводах Ольги Петерсон. Эти тексты, а также биографическую справку о поэте вы можете прочитать по ссылке. «Задетые вечностью» на русском — настоящее событие, и поэтому мы продолжаем разговор о них. Историк и литератор Кирилл Кобрин написал эссе о том, почему книгу Чака нужно читать, опираясь на тексты Ксенофонта, и как анабасисы начинают звучать злободневно.

 

«Вас, греки, я веду как союзников в битву не оттого, что мне не хватает моих варваров: нет, я считаю вас и сильнее, и храбрее самых многочисленных варваров, потому и беру вас. Так будьте достойны той свободы, которой добились, и в которой, вижу я, ваше счастье».

 

«Ваш народ из-под земли выходит,
Но ему без крови не подняться,
Вашей крови, вашей жаркой крови —
Без того цветка, что всех спасает,
Крепости, что всех объединяет
Вечно. Вечно. Земгальские воины,
Завтра битва. Снова. Но мы знаем:
Право в бой идти дает свобода,
Право пасть в бою дает свобода,
Чтобы наше вольное дыханье
Над собою весь народ подняло. —

Сказано. Запела башня птицей.
Свет сквозь окна розою червленой
Осеняет земгальцев склоненных,
Бесконечность им целует лица».


«Когда надевают березки зеленые парики,
Я дуюсь с ангелами в очко — есть у меня дружки.
Вчера с одним крылатым с третьего облачного бульвара
Вышла свара.
Хорошо, финский ножик в кармане еще оказался.
Я крылатого и пришил 
От души, —
Чего он ко мне привязался».

 

«Без устали продвигаться вперед, бесстрашно идти незнакомыми краями, быть постоянно окруженным неприятелем, который ждет первого удобного случая, чтобы свернуть тебе шею, — вот что называется анабасисом».

 

«На пятый день они пришли на гору; имя этой горе Тех. Когда передовые отряды оказались на горе, поднялся громкий крик. <...> Когда крик стал еще громче и ближе, ибо те, что все время подходили сзади, со всех ног бежали к товарищам, все время кричавшим, и чем больше становилось людей, тем оглушительней делался крик, тогда Ксенофонт решил, что случилось дело необычное. <...> И тут наконец они расслышали, что воины кричат: „Море! Море!“ <...> Когда все пришли на вершину, воины стали со слезами обнимать друг друга и старших и младших начальников». Этот пассаж — один из самых известных в истории литературы — можно прочесть в конце четвертой книги «Анабасиса» Ксенофонта. Как мы помним, афинянин Ксенофонт почти случайно — и, кажется, вопреки желанию своего учителя Сократа — оказался с отрядом греческих наемников, которые — кажется, вопреки их собственному желанию — оказались в войске персидского сатрапа Кира-младшего. Кир обманул их — как и своего брата, врага, царя Артаксеркса Второго — втянув в войну за престол. Затея кончилась печально: в битве при Кунаксе, что недалеко от Вавилона, войско Кира было разгромлено, а сам претендент убит. Впрочем, греческие наемники схватку на своем участке сражения выиграли — и довольно долго пребывали в неведении об исходе всего дела. Момент, когда они узнали о произошедшем, представляется немыслимым провалом в отчаяние и безнадежность: около десяти тысяч греков находятся непонятно где, за тысячи километров от ближайших союзников, в глубине вражеской территории, без языка, без представления о том, что делать дальше. А вокруг полчища Артаксеркса. Дальнейшее — и реальное событие, протяженностью в многие недели, и описание его, растянувшееся на десятки страниц, — представляет собой медленное неостановимое движение этих десяти тысяч через равнины, горы, пустыни, населенные разнообразными племенами, многочисленные враги следуют по пятам, к тому же в самом начале пути персы хитростью заманили к себе в стан греческих командиров и перебили их. Ночью после того знаменательного события в лагере греческих наемников произошел первый (из ставших потом для них привычными) акт стихийной демократии, которую и возглавил прибившийся к армии ученик Сократа.

Самоуправляемая, решившаяся идти до конца, гордая своим отличием от местных жителей и от врага (эллины versus варвары) армия, своего рода мобильная демократическая автаркия двинулась из одного края тогда известного света в другой, завернув по пути даже в Армению, пока не добралась до Трапезунда, что на Черном море. На подходах к городу, еще не понимая, где они, греки выходят на гору Тех и видят то, что они совершенно не ожидали — и одновременно страстно мечтали — увидеть: море. «Таласса! Таласса! — вопят они, — Море! Море!». Этот вопль был многократно повторен в разных книгах; но будем помнить: впервые прозвучал он именно здесь, в 401 году до н. э., в окрестностях Трапезунда, ныне Трабзон. Как советовал джойсовский Бык Маллиган: «Ах, эти греки, Дедал. Надо мне тебя обучить. Ты должен прочесть их в подлиннике. Талатта! Талатта! Наша великая и нежная мать. Иди сюда и взгляни!» Что же, мы последовали совету не в меру энергичного ирландца и взглянули в подлинник. Теперь двинемся дальше.

Две тысячи триста двадцать один год спустя, у того же Черного моря, только, напротив, на северном берегу, на расстоянии чуть больше девятисот километров (если по прямой) от Трапезунда организованное по этническому принципу соединение другой армии довершало еще одну — но уже современную — чужую гражданскую войну. 10 ноября 1920 года 51-я дивизия Рабоче-крестьянской Красной армии вместе с дивизией латышских стрелков, прорвавшись сквозь перекопский перешеек, наступала на позиции барона Врангеля. Партия двигалась к эндшпилю: через пару недель Крым полностью очистят от белых. Гражданская война на территории бывшей Российской империи в главных чертах была завершена. А еще через некоторое время Советское правительство расформировало красные латышские части, и стрелки, выказавшие желание отправиться на родину, были туда отправлены. Впрочем, немало латышей осталось в Советской России, чтобы быть истребленными в 1937-м. Справедливости ради стоит отметить, что некоторые из вернувшихся в Латвию оказались-таки примерно через двадцать лет в лапах тех, от кого уехали после Гражданской войны. Прошлое столетие известно своей запетлеванной логикой. 

Возвращение домой с малопонятной чужой войны — повод для безудержного ликования и избыточных, вроде бы бессмысленных трат, которые в стародавние времена имели вид ритуального подношения благожелательному божеству. При появлении самой возможности вернуться домой уцелевшие не просто благодарят высшие силы, они символически избавляются от части того, что тащили с собой, чтобы вернуться более чистыми, налегке, обновленными. Жест символический и даже риторический, конечно. Но всё же. «И вдруг, неведомо по чьему приказу, бросились стаскивать камни и сложили большой курган. На него возложили множество сыромятных бычьих шкур и палок и захваченные у врага щиты. <...> После этого греки отпустили проводника с подарками от всего войска, дав ему коня, серебряную чашу, персидский наряд и десять дариков; но он больше всего просил перстни и немало получал их от воинов». Это эллины. Версия того же самого ритуала, но из прошлого века, около ста лет назад, выглядит так:

Вот час спустя вагоны дальше едут —
Домой, где хлеб уже, наверно, сжат.
Кричат перроны, и стрелки в ответ им
Кричат и в воздух бешено палят.

Плюются лихо бойкие винтовки.
Но, чтоб отъезд их веселее стал,
Стрелки в толпу швыряют сахар ловко
И перстни, где как снег блестит опал,

Изысканные вина, битых уток,
Они еще в крови, они жирны,
Швыряют шелк, что ярче солнца утром,
И даже сапоги, что чуть тесны.

Толпа, визжа, хватает вещи, стонет,
Лягается, кусается, орет
И друг у друга перстни из ладоней
Со страшной силой, стиснув зубы, рвет.

Упал мальчонка прямо под колеса,
Никто туда не смотрит на бегу,
Пусть хлещет кровь, но мчатся все с откоса
По красному и скользкому песку.

Стрелки швыряют золото и сласти, 
Их свист и вой летят над дележом,
Как будто дьявольское сладострастье
Им режет воспаленный мозг ножом.
(Перевод Ольги Петерсон) 

Обратим внимание, что «перстни» в качестве «потлача», избыточной траты — и как прощальный издевательский дар «местным» — нисколько не потеряли актуальности за две тысячи двести тридцать один год.

Приведенные выше строфы «Задетых вечностью» Александра Чака описывают возвращение красных латышских стрелков то ли в 1920-м, то ли (скорее всего) в 1921 году. Если с датой существуют некоторые проблемы, то вот с местом — нет. Это станция Рузаевка, нынче в республике Мордовия, а тогда — в Пензенской губернии, крупный железнодорожный узел еще с конца XIX столетия. Именно через него проходили — и проходят — многочисленные составы, следующие с востока России на запад, с юга на север. Соответственно, красные латышские стрелки, скорее всего, следовали через Рузаевку, точнее — меняли там паровозы. Откуда они ехали? Наверное, из Украины, где стрелки осенью 1919-го сражались с деникинцами под Кромами, или из Крыма, где били Врангеля и заканчивали Гражданскую войну. Ну или из каких-то других мест — стрелков в то время можно было встретить повсюду. Но почему всё это так важно?

Потому что — и я в этом убежден — в толпе местных жителей, встречающих и провожающих красных латышских стрелков, был двадцатилетний латыш Александр Чак. Он, если верить официальным биографиям, оказался в тех краях еще за три года до того, накануне революции, потом что-то такое делал в Москве, учился на врача, тусовался с поэтами, в 1920-м был призван уже из Пензы в Красную армию, а до декабря 1921 года служил редактором саранской газеты «Путь коммунизма». Невозможно себе представить, что этот большевистский журналист упустил бы шанс встретить — и проводить на родину — земляков-триумфаторов, покоривших полмира. «Таласса! Таласса!» красные латышские стрелки в Рузаевке, конечно, не кричали, но флагом независимой Латвии размахивали — из-за чего и случилась описанная Чаком в стихах стычка с местным чекистом. Но пока нас интересует не столкновение пролетарского интернационализма с босяческим национализмом, а само это ликование. Перстни, где, как снег, блестит опал. Интересно, какими камнями были украшены кольца, которыми эллины Ксенофонта задарили местного проводника?

«Задетые вечностью» — модернистский эпос двадцатого века, поэтическое мясо, наращенное на костяке ставшего вечным сюжета о возвращении домой десяти тысяч воинов. Отличия, конечно, огромные — но, в конце концов, история та же самая. Группа людей, принадлежащих к одному народу, по разным причинам, но добровольно принимает решение поучаствовать в событиях, касающихся совсем других народов, а их самих — только опосредованно. Далее происходят неожиданные события, которые решительно меняют ситуацию и делают первоначальную цель предприятия невозможной, а само положение группы людей — крайне опасной. Будучи вырваны из привычного окружения, среди совершенно чужих, имеющих совершенно иные — и часто непонятные — интересы, эта группа превращается в своего рода обособленный живой организм, монструозную гусеницу, которая медленно передвигается по неизвестным землям, принимая то одну, то другую сторону местных конфликтов, поставив перед собой лишь одну цель — уцелеть и приползти на родину. Многим, очень многим это не удается — история знает десятки таких примеров, если не сотни. Но греческим наемникам в 401 году до н. э. удалось; не знаю, впервые ли, но точно известно, что они были первыми, чья эпопея была описана, причем описана тем, кто сам сражался среди них, более того — ими командовал. С тех пор, по греческому названию книги Ксенофонта, подобные исторические сюжеты называют «анабасисом». Слово прижилось, попало в словари и в прошлом веке кое-кто даже использовал его иронически. В самой развеселой — и отвратительной — антимилитаристской книге XX столетия, «Похождениях бравого солдата Швейка», есть глава «Будейовицкий анабасис Швейка», где бодрый идиот, отстав от своего полка, пытается догнать его, двигаясь в обратном направлении. Человек, который Швейка придумал, Ярослав Гашек, тоже предпринял анабасис — сначала коллективный, а потом и индивидуальный. Мобилизованный в начале Первой мировой в австро-венгерскую армию, он сдался русским в плен в 1916-м, позже оказался в знаменитом чехословацком корпусе, но вскоре покинул его и в одиночку продолжил пробиваться сквозь фронта Гражданской войны в России в качестве то просто солдата, то политработника, то коменданта Бугульмы (!), а то и редактора одной из первых в мире газет на бурятском языке, естественно, большевицкой. Как и Швейк, Гашек двигался в обратном направлении от места назначения — чтобы в конце 1920 года вернуться в Прагу, ему пришлось дойти до Иркутска и даже вроде бы там на какое-то время обустроиться.

Чехословацкий корпус, сформированный Антантой на территории Российской империи, в основном из австро-венгерских военнопленных, перемещался в том же направлении, что и сбежавший из него Гашек. Корпус создали для борьбы с Центральными державами и для политического разложения Австро-Венгрии; сами же чехи и словаки вступали в него из соображений патриотических, надеясь, что их жертва будет оценена «великими державами» — победительницами, которые даруют измученным австрийским правлением славянам независимость. «Измученность» была, конечно же, несколько преувеличенна и отчасти намеренно сконструирована; перед нами типичный сюжет из общеевропейской истории «национальных возрождений» и становления национализма в модерной Европе. Но расчет оказался верным — Антанта с энтузиазмом поддержала стремление к независимости и 28 октября 1918 года в Праге была провозглашена Чехословацкая республика. Страдания и мужество легионеров (корпус называли «чехословацким легионом») оказались не напрасны. Однако в промежутке между формированием легиона и его возвращением на уже независимую родину чехословаки успели наломать немало дров, причем чужих. 

В эссе о поэтическом эпосе, посвященным латышскому анабасису 1916–1920 годов, не стоит подробно рассказывать об анабасисе чехословацком, который происходил в те же годы, тем более что ход и детали его хорошо известны. Отмечу только одно: без чехословаков, в мае 1918-го поднявших восстание против Советской власти, ход Гражданской войны, особенно на Восточном фронте, был бы совершенно иным. Исход — вероятно таким же, а вот ход иным. Самое важное здесь такое обстоятельство: легионеры принялись воевать с красными исключительно потому, что те не пропускали их домой, не давали спокойно проехать по Транссибу на Дальний Восток, а там сесть на корабли Антанты и вокруг света вернуться в родные Пльзень, Будейовицы, Братиславу, Оломоуц, Прагу. Вот так и получилось, что тихие парнишки, до 1914-го безмятежно попивавшие пивко в заградках Писека, зимой 1920-го охраняли под неведомым Нижнеудинском золотой запас Российской империи. И да, Нижнеудинск — это под Иркутском, где отколовшийся от легионеров Гашек женился на местной и даже купил себе дом той же зимой 1920-го.

В конце концов, как мы знаем, легионеры дошли до Владивостока, а там к этому времени участники другого анабасиса — латышские стрелки — сформировали Имантский полк. Только это другие латыши, не красные, а белые, те, что были на стороне Колчака; вооружать Имантский полк помогли чехословаки, а вывезли его солдат и офицеров (и еще белый латышский Троицкий батальон) в Европу корабли Антанты, как и легионеров. Меня занимают два вопроса. Первый: на каком языке общались в 1920-м во Владивостоке белые латыши и чешские легионеры? Второй: упоминалось ли в их беседах имя генерала Радко Дмитриевича Радко-Дмитриева?

Вернемся на шесть лет назад. Осенью 1914 года русские войска начали мощное наступление на австро-венгров в Галиции. Среди наступающих был 8-й корпус 8-й армии генерала Радко-Дмитриева, в составе которой находилась только что сформированная добровольческая Чешская дружина, куда вступили чехи, жившие в Российской империи. Галицийскую битву русские, как известно, выиграли, а Чешская дружина в результате долгих политических игр стала базой формирования Чехословацкого легиона три года спустя. Бывший болгарский посланник в Петербурге, переметнувшийся к России, Радко-Дмитриев проявил себя в Галицийской операции с самой лучшей стороны и был награжден с повышением. В 1915-м удача отвернулась от него; в результате генерала послали на север, командовать 12-й армией, расположенной под Ригой. Здесь мы переходим к латышской части этой истории.

Национальные батальоны латышских стрелков начали формироваться в 1915 году; власти Российской империи посчитали удобным использовать сверхвраждебный сантимент латышей против немцев (история эксплуатации и угнетения латышского крестьянства немецкими помещиками к тому времени насчитывала больше полудюжины веков); что же до латышей, то они просто защищали свою землю от «немецких немцев», рассчитывая, впрочем, после победы на свою долю при дележе собственности «местных немцев». Некоторые надеялись и на автономию в рамках империи. Разговоров о независимости еще не было, они начались позже. В 1915-м латышские стрелковые батальоны получили боевое крещение у Тирельских болот, у Кекавы, в некоторых других местах, но самые трагические события разыгрались в 1916-м году. И здесь на сцене снова появляется генерал Радко-Дмитриев. В марте он инспектирует позиции 1-го Усть-Двинского, 2-го Рижского, 5-го Земгальского и 7-го Бауского батальонов:

Лицом он темен. Мал и коренаст.
Почти цыган. Раздвоен подбородок.
Вокруг него взбухает воздух, как в стакане c содой.
Снег с хвои капает, коричневый, как квас.
Шаг жесткий,
Взгляд горит.
Стоит он в ржавой жиже и гортанно
Кричит,
Кричит,
Вдруг вырастая великаном.

— Стрелки!
Вы гордость армии, вы цвет народа!
Так пусть пошлет, как он привык,
Врагов на смерть ваш гневный штык!

Сорвите их стальное волокно
И распахните в Курземе окно!

Стрелки!.. 

И перед полночью как раз,
Когда мельчайший град как рисом
Покрыл дубеющую грязь
И корку льда на камне склизком,
Пришел приказ:

Три батальона латышей — для подкрепленья.
А Баускому, где быстрый Аузанс командир,
Сейчас же двинуться
Без промедленья,

Чтобы
Одним
Броском свирепым
Попасть на Симани и Лиепы.
А там во тьме, как в черной вате, продолжать атаки
С сибиряками вместе и на Скатес, и на Стаки.
(Перевод Ольги Петерсон)

Операция кончилась печально — и для сибирских полков, составлявших костяк 12-й армии, и для латышских стрелков. Атаки русских отбиты, потери страшные, пятнадцать тысяч убитыми. Генерал в ярости, но поделать ничего нельзя, придется отступать:

Бледнеет генерал. Лишь тень
В его глазах от гневной искры,
И пальцы нервно рвут ремень,
Чтоб выдержка вернулась быстро.

Доносится сюда, двоясь,
Орудий гул. К ногам снег липнет.
И падают слова, как в грязь,
И генеральский голос сипнет:

— Благодарю, полковник, вас.
Держитесь. Отступайте к ночи.
Из штаба вам придет приказ. —
Рывком волос коснулся точным.

Уходит. Медною струной
Гудит над полем воздух гибкий.
Раскрошенный простор земной
Тенями лег, густой и зыбкий.

Уходит.
(Перевод Ольги Петерсон)

Он действительно уходит; летом 1917-го генерал Радко-Дмитриев не справился с командованием уже полуразложившейся армии, подал в отставку, бросил войска и уехал в Ессентуки. В 1918-м оказался в Пятигорске, взят красными в заложники и зарублен шашками по приказу местных чекистов. Ужасный конец жизни этого странного генерала, авантюриста, заговорщика (в конце XIX века участвовал в свержении болгарского короля Александра Первого) не отменяет того факта, что он был скверным военачальником. Впрочем, Первая мировая славится изобилием бессмысленных генералов и маршалов, пославших на смерть миллионы солдат. Хуже их — только европейские политики, затеявшие эту бездарную войну.

Но все-таки для нашего сюжета анабасисов 1914–1920-го Радко Дмитриевич Радко-Дмитриев важен, ибо его «коренастая фигура» — одна из точек пересечения двух историй, латышской и чехословацкой. Бывший начальник болгарского Генерального штаба, бывший болгарский посланник в Петербурге, перешедший на сторону врага, командовавший сначала армией, где чехи воевали против чехов, а потом армией, где латыши рядом с сибиряками воевали с немцами, — символический персонаж. Причем типически-символический именно для эпохи распада многонациональных империй и становления на их территории национальных государств. Таких персонажей в то время было немало — скажем, помянутый в этом тексте Чака Андрей Аузанс, сотрудник Чарджуйской международной астрономической станции, заведующий Ташкентской физической и астрономической обсерваторией, командир бауского батальона латышских стрелков, генерал-майор Временного правительства, преподаватель Военной Академии РККА, генерал армии независимой Латвии, умерший в 1953 году в британском Стокпорте в возрасте 82 лет.

Но были и другие пункты пересечения этих двух анабасисов — и немало. К примеру, в то время как в мае 1918-го чехословаки восставали против Советской власти, красные латыши подавляли восстание эсеров в Москве. Однако самое интересное происходило в Казани в начале августа 1918-го. В эти дни к городу, который обороняла пестрая коалиция из красных латышских стрелков, мусульманских коммунистического и социалистического отрядов, Интернационального батальона имени Карла Маркса и татаро-башкирского батальона, подошел отряд антибольшевистской армии КОМУЧа, чуть ли не наполовину состоявший из чехословаков. Несмотря на численное превосходство красных, Казань они потеряли; а кульминацией боя за город стало столкновение чехословаков с латышами у Казанских пристаней. Исход дела решили триста сербов из гарнизона Казанского кремля: они поссорились с красным командованием и нанесли стрелкам удар в спину. Впрочем, уже в сентябре большевики Казань вернули — и в этой операции латышские стрелки отличились. «Пересохшие жадные губы / Грязных улиц Казани / Вы целовали / Собственной кровью — / Ради свободы», — писал Чак. Сочини легионеры собственный анабасисный эпос, они бы тоже могли что-то такое сказать про Казань, кровь и свободу. Впрочем, в сентябре 1918-го чехословаков в городе уже не было — они двинулись дальше, на восток. Что касается сербов, то судьба их мне неизвестна.

Уцелеть в интернациональной мясорубке на территории бывшей Российской империи было нелегко; и всё же многие латыши уцелели и даже добрались домой. Собственно, анабасис в том и заключался, чтобы остаться в живых и дойти до мирных пажитей родины. Только вот латышская версия древнегреческой эпопеи всё-таки сильно отличалась — и от современных ей вариантов тоже. Прежде всего тем, что началась она дома, на тех самых, еще недавно мирных пажитях Бауски, Катринмуйжи, Смарде.

История латышских стрелков — сюжет о том, как крестьяне и слободские хулиганы, из патриотических соображений взявшиеся за оружие, чтобы защитить родную землю, неожиданно стали наемниками, джентльменами удачи, непонятно кем, эллинскими гоплитами, затерявшимися в чреве восточной империи. Более того, и в начале эпопеи родную землю они защищали в рядах армии как бы не совсем своей. Здесь кроется истинное содержание драмы латышских стрелков, даже, пожалуй, трагедии. И это трагедия чисто историческая; она о том, как между разболтавшимися жерновами рушащихся империй пытались проскользнуть большие и маленькие этнические группы их подданных. И о том странном, что из этого вышло.

Если — и это часто делают — рассматривать Первую мировую как чудовищное самоубийство мира Belle Époque, следует сделать следующий шаг и признать, что «прекрасность» этой «эпохи» между концом франко-прусской войны 1870–1871 годов и выстрелами в Сараево в июне 1914-го покоилась на довольно хрупком балансе между универсальным принципом, лежащим в основании любой истинной империи, и принципом особости, партикуляризма, который подпитывал националистические движения внутри тех же самых империй. Культурная роскошь Belle Époque — результат диалектического конфликта между большим стилем имперской бюрократии и чешским, украинским, латышским интеллигентом, собирающим «народные песни», сочиняющим «народный эпос», вплетающим «народные мотивы» в свои поэмы, симфонии, картины. Точно так же экономический прогресс того времени — результат взаимодействия новой и старой буржуазии, с одной стороны, и пролетариата, с другой; взаимодействия, которое, конечно, было классовым конфликтом, но, в отличие от середины XIX века, важнейшим участником этого конфликта была новая социалистическая идеология и продвигающие эту идеологию политические силы — социалисты. Именно поэтому Belle Époque столь интересна: время, когда идеи «национального освобождения» и «социальной справедливости» вплелись в ткань политической, социальной, экономической культурной жизни, находясь во взаимодействии с кругом совсем иных, более старых идей, но окончательно их еще не вытесняя. Империи, затеявшие мировой конфликт, сделали ставку на национализм, подорвав идейную основу своего существования, заменив привычный универсальный большой стиль на воспаленную пропаганду особости, своим примером высвободив разрушительные силы местных национализмов. В свою очередь, рухнул и так еле дышавший консенсус между трудом и капиталом; социалисты, которые только начали вписываться в политический обиход европейских стран, раскололись на «умеренных социалистов», поддержавших патриотический психоз лета–осени 1914-го, и радикалов, большевиков, коммунистов-интернационалистов. Таким образом внутри воюющих империй стал формироваться странный союз радикальных сторонников национальных независимостей народов, в эти империи входивших, и радикальных сторонников всемирной пролетарской революции. Как только империи дали первые трещины, из них хлынула лава, всё затопившая. 

Латышский анабасис — один из самых интересных случаев этого общеевропейского (даже мирового, в каком-то смысле, если брать во внимание территорию Османской империи, а также британские и французские колонии) сюжета. Сначала имперские власти пытаются использовать национальный сантимент для спасения себя от военного поражения. Это 1915 год, когда русские войска отдают немцам и даже австро-венграм одну территорию за другой. Потому латышей, которых до того просто так призывали в армию, распределяя по обычным частям и подразделениям, теперь собирают в специальные латышские батальоны. Батальоны проявляют себя с наилучшей стороны. Русскую армию это не спасает, зато у стрелков растет ощущение собственной не только значимости, но и особости, непохожести на «просто русских» солдат, своего рода даже мягкая неприязнь и легкое высокомерие, которые явно прослеживаются в стихах Чака. Более того, в отличие от сибирских полков, латышские батальоны сражаются на своей земле, отчего возникает ощущение, что стрелки как бы находятся между одними чужаками (до поры до времени дружественными) и другими, вражескими чужаками, захватчиками, которые, впрочем, чисто этнически к данной земле тоже принадлежат. Битва империй, Российской и Германской, превращается в войну одного народа, угнетенного — латышей, против другого, угнетателей — немцев. Русские же, в составе государства и армии которых латыши находятся, постепенно отступают на задний план, становясь активно влияющим, но фоном. Национальная справедливость прочно сплавлена здесь с социальной; но дело не только в том, что немецкие помещики веками угнетали латышских крестьян — ведь батальоны состоят преимущественно из жителей городов, городков и пригородов, то есть пролетариата. Латышский пролетариат не был эксплуатируем немецким капиталом, скорее — русским, еврейским, даже своим, латышским, но в данном случае классовая ненависть направляется по национальному — причем совсем другому — адресу. Впрочем, Чак неоднократно подчеркивает: среди стрелков множество люмпенов и слободской шпаны; их анархический порыв переплавляется в Тирельских болотах в исступленный патриотизм, в котором «свобода» уже трактуется не как индивидуальная, а как исключительно национальная, коллективная. Разбитной хулиган из Пардаугавы превращается в берсерка, готового ради любви к малой родине голыми руками разорвать ненавистного немца с его колючей проволокой, рационально устроенной системой окопов и блиндажей, с его пулеметами и пушками.

В исступлении стрелки что кони,
Их теперь ничем не остановишь.
Их душа уже во тьме пропала,
Разум плавает в крови, как в кубке,
Жаждут каждым нервом, каждой клеткой
Убивать и жить, круша преграды.

Выбитые из своих окопов,
Выгнанные с огневых позиций,
Немцы исчезают в чаще леса,
Где вторая полоса убежищ,
Где за брустверами пулеметы.
(Перевод Ольги Петерсон)

А потом происходит то, что случилось и с чехословаками, и с некоторыми другими в то время. Рухнула империя, сначала одна, потом вторая, потом третья, рухнул фронт, декорации сменились, и на сцену вышли совсем иные люди. Те же, кто остался, стали играть иные роли. Прапорщики национальных подразделений и частей становятся красными генералами, бывшие декадентские поэты — безжалостными чекистами, а бывший полярный исследователь даже примерил титул Верховного правителя России. В этой ситуации стрелки, оказавшиеся уже далеко от взятой немцами Риги, вынуждены выбирать между разными — примерно одинаково чуждыми — силами. Большая часть пошла за красными, так как те были интернационалистами и сражались за то, чтобы бедные перестали быть таковыми. Меньшая часть пошла за белыми, так как те были за крестьянскую собственность на землю, за демократию (первоначально) и за церковь. Впрочем, многие оказались по ту или иную сторону фронта случайно.

Любопытно, что в сочиненном Чаком латышском анабасисе ничего об этом нет. Между осенью 1916-го (бои с немцами под Смарде) и осенью 1919-го (бой с «дроздовцами» под Кромами) — пустота. Ни слова о латышах-чекистах и о латышах в гарнизоне Кремля, ни слова ни о белых латышах — ни о красных, тех, что сначала отстаивали Казань, а потом ее брали (упоминание только ретроспективное, между делом). Это зияние вполне понятно: Чак писал эпос о том, как ход Большой Истории воплотился в не самых приятных пацанах из Маленького Народа — и они, не переставая быть не самыми приятными пацанами, превращаются в героев, выполнив историческую миссию. Любые рациональные политические, социальные и прочие соображения здесь неуместны; «вечность», которой «задеты» (Андрей Левкин как-то предложил «контужены») стрелки, на самом деле — национальная идея, наркотик, приводящий обычного парня в священное исступление воина, превращающий его в берсерка латышской свободы. Потому в этих стихах стрелки оказываются «лучше» любых других воинов вокруг — немцев, сибиряков, дроздовцев — всех. Отсюда и вакханалия их последнего исступления, «дьявольское сладострастие» потлача, уже по пути домой. 

Ксенофонт проделал анабасис вместе со своими героями — и, с какого-то момента, подчиненными. Проделал и описал потом. Александр Чак пересекся со своим анабасисом лишь раз — в Рузаевке. Из его биографии можно понять, что он вполне мог бы остаться в Советской России, как и многие его компатриоты, — начальник саранского агитпропа, который вращался среди футуристов и даже сталкивался с Маяковским, вполне вписывался в советскую культурную жизнь 1920-х. Тем не менее Чак в 1922-м решил вернуться; не исключено, что феерическая встреча состава красных латышей на затерянной в России железнодорожной станции его к тому подтолкнула. По возвращении в Ригу стрелки не сразу всплыли в его стихах — и в его художественном мышлении. Потребовалось некоторое время, чтобы латышский имажинист оказался в ситуации внутреннего кризиса, в котором поэты его типа рано или поздно оказывались на том же примерно историческом этапе. Красный модернист Чак вспомнил красных стрелков, которые на самом деле были не красными, а красно-бело-красными. Певец города, особенно бедных и опасных пригородов, решил выйти из кризиса, став певцом обитателей этого города и этих пригородов, контуженных на несколько лет высоким безумием национализма, «вечностью». В том, что «вечность» значит именно это, Александр Чак бы точно сошелся с «народным вождем» Карлисом Улманисом, совершившим в 1934-м переворот в Латвии и установившем там мягкую национальную диктатуру. Именно в эти годы, до рокового 1939-го, большинство баллад этой книги и сочинено. Во второй половине 1930-х Чак подвизался в качестве литературного и технического редактора при Обществе старых латышских стрелков — читал и правил их воспоминания. И перерабатывал в стихи.

Получается, что Чак не так уж далек от Ксенофонта. Ксенофонт написал книгу об анабасисе, в котором участвовал и который возглавлял. Чак сочинил книгу об анабасисе, смикшировав одни реальные голоса его участников, добавив сэмплированные другие, обернув всё это собственным — по-прежнему имажинистским, модернистским — саундом. Материал действительно почти тот же, что и у древнего грека; его художественная организация — совсем иная. В конце концов, мы же в двадцатом веке, а не в пятом до нашей эры. Хотя, честно говоря, сегодня времена греческих гоплитов в коринфском шлеме и с сариссой в правой руке кажутся как-то ближе и понятнее времен латышских стрелков с «винчестером» образца 1895 года за плечом. Социальную несправедливость оплакивают сейчас в основном, в социальных сетях, а берсерков как героев сражений за национальную независимость вытеснили киборги. Многонациональных империй и след простыл — теперь их место заняли международные корпорации. Что же до Ксенофонта, то он не только вечен, но и актуален в нынешние инстаграмовы времена: «А когда греки оказались в краю друзей, им показали разжиревших сыновей самых богатых моссинеков, откормленных вареными каштанами, изнеженных, бледных, почти таких же в толщину, как и в вышину, с грудью и спиной, разукрашенной наколотыми цветами. <...> На людях они делают то, что все прочие делают наедине, а оставшись одни, ведут себя как будто рядом другие: сами с собой разговаривают, смеются, останавливаются где попало и начинают плясать, словно другим напоказ».

 

Обложка: Никлавс Струнке


Работа над переводом книги А. Чака «Задетые вечностью» осуществлена в Латвии при поддержке государственного Фонда культурного капитала (VKKF) и Консультационного агентства авторских прав и коммуникации/Латвийского Авторского объединения (AKKA/LAA).

 

Дата публикации:
Категория: География
Теги: Кирилл КобринЗадетые вечностьюОльга Петерсон
Подборки:
0
0
9382
Закрытый клуб «Прочтения»
Комментарии доступны только авторизованным пользователям,
войдите или зарегистрируйтесь