Елизавета Трофимова. Пока я не песок и не камень

Мы продолжаем публиковать стихотворения и эссе разных авторов, собранные Борисом Кутенковым в единое композиционное целое. В новой подборке «Прочтения» — произведения Елизаветы Трофимовой. 

Родилась в 1998 году в Дзержинске, с 2015 года живёт в Санкт-Петербурге. Студентка факультета свободных искусств и наук и академии документальной фотографии «Фотографика». Стихи публиковались на сайте «Полутона», эссеистика — на сайте «Textura».

 

***

будешь меня читать ли
завтра бумажки поезд
мать она или не мать ей
смрад экспертиза поиск
кто мне печаль не тетка
как и не тетка голод
вешай на стену плетку
ей разговор расколот
видела попрошайку
схожи но я сильнее
грошик скорей подай-ка
слово ведь я немею
лето оно вернется
пух непременно белый
мне все равно придется
быть оставаться смелой
быть становиться мудрой
не признаваться ближним
что лишь глуокой куздрой
рельсы москва да нижний
что я люблю однажды
только всегда избито
вот синяки и каждый
глаз синь-слезой налитый
словно одна ветрянка
горечь обида оспа
пережидай в землянке
можно собрать весь хворост
можно всплакнуть украдкой
палку тереть о палку
скрой все плохое тряпкой
жги ничего не жалко

***

как радостно увидеть снегопад,
когда он в петербурге или пскове
спускается, как запоздалый брат,
не зная, что родные вы до крови,
что резус-фактор вам не отменил
жужжащий звук всевидения пленки,
а посреди пылающих светил
застенчивые бродят шестеренки
и надобно их всех угомонить
простым до бессердечья чудо-средством —
ложись скорей и да сплетется нить,
снежинка на язык: почти как в детстве.

***

У нормальных людей в сердце свет, тепло, кровь, клапаны, жилы, мясо, любовь, деньги, слава, близкие, неблизкие, звёздные, дальние...

А у меня Питер.

(из дневника за 2015 год)

Я не знаю, как точно именуется это терпкое, нежное, восхитительное чувство, когда петербуржец покупает билеты в Москву. Электронная квитанция призвана возвращать порталы в неведомое: давно мы не обнимали туристическое красноплощадное пространство. Ритуал собирания предельно изящен — откопай карту-тройку с оставшимися с прошлого паломничества двадцатью рублями, найди, на чей дружеский диван завалиться с провинциальным нытьем на толпы в метро, и вот уже ты готов покорить очарованную столицу туберкулёзно-невскими песнопениями.

Каждый раз намечается встреча с кем-то особенным, с кем уже довелось породниться по брудершафтному интернету, и каждый раз страшно с кем-то столкнуться, — поэтому нужно принимать всё новый и новый облик, взрослеть, не прельщаясь легкодоступным пуховиком безразличия. Когда у меня закончатся талоны на эти первые встречи и неловкие приветы, я, быть может, вообще перестану кататься в Москву, — а ежели кто-то прекраснейший ждет, пока я путаюсь в переходах и пытаюсь не опоздать, столичные приезды несут на себе такой отпечаток новизны и невинности, что я забываю обо всем плохом, что бытует во мне и тараканьем моём образе жизни.

Москва дана для ключевых событий: погладишь трехцветную монастырскую кошку (толстенькую), возьмёшь полистать книгу по патрологии 1856-го года издания (тоже достаточно пухлую), застанешь дрожащее в тумане Коломенское, и все это обретенное время осыпется немыслимым даром в твои расцепленные руки. Пластинки, взгляды, блокноты — великое изобилие от любимых, родных и незнакомых (всех сразу). Удивительный день, когда у каждой вещи — свой светящийся контур. Контрасты становятся мягче: тебя не ослепит. Разбегаемся в разные стороны.

Всего одно рукопожатие, чтобы время сократилось и пошло в обратную сторону. Одно посещение дома тридцать три на Арбате, чтобы каждый раз возвращаться к его ступеням. Там хвастаются лосевским Кантом, сидят с серьезным видом дядечки и тетечки, и хочется скорее бежать по философскому Арбату туда, где Бердяев и Флоренский, а не фестиваль «Московская весна» с километрами искусственного флердоранжа. Туда, где есть мысль и надежда на нее — порой, кажется, какая-то совсем уже призрачная. Но культура не пала, культура есть и серебрится повсюду ушедшим и будущим веком — хранимая в памяти и воссоздаваемая после мировых катастроф с нерушимых апофатических начал.

Она всегда — шестиутренняя и любимая, ленинградсковокзальная, хуциевская и твоя. И так хочется ей соответствовать, что подчеркнутый волнистой линией шаг становится на тысячу знаков легче, а корректорская работа праздношатания вымарывает любую претензию на бездомность.

***

хорошо бы питаться простым
черноземным осколочком хлеба
самой вкусной холодной водой
из ручья беглых воспоминаний
где кружились пылинки мальки
а с утра самыйчистоумытый
ты берёшь и срываешься в грецию
не познавшую евросоюза

и она тебя белая ближняя
вся встречает развалиной пены
в ней молочной морской несоленой
каждый глаз как легчайшие сливки
ведь затем ты купался в слезах
чтобы стать одиссеем из некто
в недостойном грозная кси
чуть похожа на два трезубца

развернется тысяча встреч
чтоб вернувшись домой в петербурге
ты случайно не встретил меня
пока я недостаточно берег
пока я не песок и не камень
отбивайся от хитрых торговцев
не дары и не смех приносящих
только шепчущих что всё конечно

но ведь это совсем не койне
не наречие наше простое
по нему ты узнаешь меня
под смущенные возгласы хора

***

Петербургское богословие — изношенный картуз у ног Медного Всадника, поиски блудного носа и страшная скорлупа каморки Раскольникова. Будто догматы, принятые всемирным филологическим собором: не веришь в их стройную правду — ожидай обвинения в бескультурии. Петербургский текст с темной своей стороны — непременно про смерть, от неизбежности которой из каждого канала слышатся стоны и плач. Но иногда и ученый щадит ближнего своего: написанный об имперской столице словесный корпус на самом деле жаждет напомнить о воскресении и преображении — и это, видимо, наша вина, что мы впадаем в тоску и завещаем посыпать себя нафталином.

Серое, вязкое пространство — чуть ли не сувенир. Бери с собой, запихивай в карманы, наполняй лёгкие. Привезешь в родные места и начнешь раздаривать окружающим тенью под всевидящим глазом. А как хорошо все-таки дома! Не то что этот город-муть, со сфинксовой высоты следящий за каждым туристом. Вообще непонятно, как они тут живут. Это же можно умереть (в цвете лет!) от депрессии, навсегда потерявшись для истории. Две недели — и никакого солнца! Даже самого маленького. Солнушка. Солнушечка.

А мы живем — прошедшие сквозь огонь ноябрьской мерзлоты. У нас здесь филиал дантовского чистилища: исхудавшие студенты бродят по набережной с трижды голодным видом, выгоревшие на работе часами рыдают в кровати, — но никто никуда не уходит, не эмигрирует, не убегает. Ближе к осени появляется, конечно, предательская мысль «А может быть, в Таиланд, к черту все это, восславься, папайя», но мы все равно остаемся и вздыхаем поглубже, покупая аптечные боеприпасы. Потому что раз эдак пять в месяц Петербург перестает петербуржиться и улыбается светлым, совсем близким небом: нужно срочно залезть на все крыши, да не прыгать — налюбоваться бы.

Вот и фотограф берет объектив повнушительней и начинает охоту за облаками. Правило построения панорамы предельно простое: помни о дистанции. Чтобы как можно ближе запечатлеть необходимый объект, отойди от него далеко-далеко и надейся на удачу, смешанную с профессионализмом. Фотограф у нас — птичка (по мнению людей благополучных) праздная, наказание ей соответствующее: нестись в вечном своем непокое, желая застать все звезды Троицкого собора и возведение новых дворцов где-то неподалеку от Смольного. Ничто не нарушит небесную линию: вот и земной рай стал почти уловим, просматриваясь сквозь пятнадцать отточенных линз. Но блаженство сокрыто на самом верху, и покорившим многоэтажку нам остается только подглядывать с помощью камеры и довольствоваться высотой птичьего полета. Что, впрочем, тоже неплохо — кому бы не хотелось порой стать уважающей себя петербургскою чайкой?

И ещё немножечко о крылатых. В 1907 году немецкий аптекарь Юлиус Нойброннер изобретает голубиную фотосъёмку: прикрепив к грудке птицы крошечную автоматическую камеру, Нойброннер получил дивные панорамы окрестностей Фрайбурга. Иногда на них попадали и перья носителей: кажется, если бы фотографию изобрели десятком веков раньше, предприимчивые схоласты цепляли бы крохотные устройства на крылья своих многочисленных духов. Сейчас же мы не особо общаемся ни с ангелами, ни даже с воробьями, а потому действовать придётся на ощупь, самим. Куда-то подевались проводники: ни Вергилия с умной доброжелательностью, ни, тем более, сияющей донны Беатриче.

Но петербуржец не так уж страшится отсутствия руководства: все ему мило, каждая горизонталь Васильевского острова и конкуренция Третьей Советской с Пятой. Вокруг него — не только наизусть выученная достоевщина, но и шефнеровская Линия Красивых Девушек, аккуратный архитектурный анализ академика Лихачева. И зачем же сходить с ума, кидаться с Гребного канала, а то и, гляди, с подозрением смотреть на пожилую соседку и ее племянницу? После испытания дождем не так уж и хочется разного terror antiquus. Скорее, лица, отмытые ливнями и первым снегом, долечат однажды все насморки и выйдут встречать Рождество весёлой толпою очистившихся: маршем — с Дворцовой до Невского, поодиночке — домой, будь то проспект Большевиков или благословенное Купчино.

Попавший в Чистилище Данте не сразу оказывается способен раскрыть большой и важный секрет: души, пребывающие в этом наводящем дрожь месте, принимают мучения добровольно. Они знают, что им уготовано видение огромной и светлой силы, а потому их прегрешения рано или поздно будут искуплены. Так и типичный обитатель Петроградки, закутавшись в шарф, почти уже не бормочет проклятий ни тучам, ни липкому месиву под ногами. Наступит день, когда Летний Сад осветится ласковым утром, и все хтонические кошмары спокойно уснут в прихожей на коврике — позабыв укусить на прощание.

***

наукою стихов немногословных
пропитана печаль моих платков
растаявшие прежде свеч церковных
весны лохмотья обретают кров

под залитою златом колоннадой
вселенского собора и невмочь
бассейнов дух изгнать и стать как надо
в страшенную святую эту ночь

бесплотна ждет служительница храма
у ног ее тонюсеньких прилег
повернутый к арбату слишком рано
и в небе нерасцветший уголек

рассказывает мне о сумасшедших
я слушаю и больше не боюсь
на них одних искавших не нашедших
стоит моя отравленная русь

и ни к чему должно быть не восходит
историков нам справки не слышны
а в темновечном польском кислороде
и казни упоительно нежны

***

неважно уже,
кем я стану
петля до теплого стана
дорожка от маросейки
мне, книжнице-фарисейке,

дана как своя стихия
московская исихия
похожа на гул и пламень
коса,
пощади мой камень

вина — точно груз в вагоне.
таскаем в таком агоне,
что тянется нить игрища:
кто первым войдёт в кострище

так можно вбежать с разбегу
и стать паче бела снега,
спросить у старушки свыше,
чем дышим и чем не дышим

но я остаюсь —
(греховна!)
сей образ есть дар любовный
и если он пред глазами —
вопросы стихают сами

 Изображение на обложке: Lisa Parfenova

Дата публикации:
Категория: Ремарки
Теги: Борис КутенковЕлизавета Трофимова
1602