Александра Шалашова. Салюты на той стороне
- Александра Шалашова. Салюты на той стороне. — М: Альпина нон-фикшн, 2023.
Александра Шалашова родилась в Череповце, окончила Литературный институт, работала учителем в школе. Ее тексты публиковались в журналах «Волга», «Знамя», «Юность» и других. В 2019 и 2020 годах она становилась лауреатом премии «Лицей» в номинации «Поэзия». Читателям она также известна как автор романа «Выключить мое видео».
Герои новой книги — воспитатели и маленькие пациенты санатория на другом берегу реки, куда из эвакуировали из Города перед самым началом войны. Мост, соединявший их с внешним миром, взорван. Всё вокруг погружается во тьму, в которой иногда слышны залпы салютов — или взрывов. В этой обстановке, вызванные страхом и одиночеством, расцветают жестокость и насилие, которые детям и взрослым предстоит преодолеть.
**
Бежим делать упражнения — мы опаздывающие, потому с Ленкой в одной группе оказываемся, хотя нам разное нужно.
Раз — смотрим вдаль, на кроны деревьев. Там тоже отсчет: раз, два, три, четыре. Считает тетенька без имени, к ней даже Алевтина никак не обращается.
Раз, два, три, четыре. На пальчик смотрим, на пальчик.
Смотреть нужно без очков, поэтому никакой дали я не вижу — только окно. Ленка видит лучше, поэтому среди деревьев может разглядеть и птиц — однажды сказала, что заметила какую-то лесную, пестренькую. И ясно, что выдумывает, — до леса далеко, никто к нам не при летит.
Эй, Кнопка. Я не Кнопка, а Конопля, но вообще-то можно уже забить.
И Ленка не Ленка, кстати, все забываю сказать — это потому, что у нее толстовка была с надписью LENA, фирма такая, наверное. А так по-другому зовут, теперь даже для Алевтины сделалась Ленкой, и так будет, пока кто-нибудь не заглянет в ее карту. А мы не любим, когда смотрят в карты, там про нас правда.
Алевтина подходит ко мне, касается плеча.
— Ты что упражнения не делаешь?
А я делаю, просто не могу же мимо нее в окно смотреть.
— Ладно, я тут хотела спросить, а что, тебе операцию разве никакую нельзя?
— На глазах?
Замираю, шепчу. Тут ведь никому нельзя на глазах, из тех, у кого близорукость, астигматизм. Наши глаза еще растут, и не знаю, когда вырастут совсем. И ехать придется в Москву или не знаю куда еще, в Городе не де лают такого, даже близко не подходят к нашим глазам.
— Нет, на сердце... У тебя же порок?
Пожимаю плечами, смотрю на палец. Раз, два, три, четыре, считает женщина без имени. Она бы отругала Алевтину, что та подходит и отвлекает, ведь и так плохо делаем, не стараемся, ерундой страдаем, но Алевтина вроде как главная здесь, поэтому женщина сдерживается, не смотрит.
— Ладно, потом. И Алевтина отходит.
— Слушай, — потом спрашиваю Крота, — а что такое порок сердца?
Он снимает дырчатые дебильные очки, которые на него вечно цепляют на процедурах, но на него одного, потому что мелкий, забитый, а нормальные парни такое ни в жизнь не наденут — все срывали с себя, один даже растоптал, сказал, чтобы в жопу себе засунули. А Крот один надел, получается — оттого и Крот, я так думаю.
— Крот? Ну что такое порок? Ты же умный.
И правда умный. Шестиклассник, а знает про горы, реки. Какая самая глубокая, какая самая высокая. Может, и про порок знает.
— Это когда шумит что-то внутри, и от этого можно умереть.
Это у меня внутри так шумит? Как она поняла?
— Ясно.
— А тебе что до этого? Может, у Малыша услышала? Так это он так дышит, для собак нормально.
— Нет, кажется, это у меня.
— Не придумывай. Просто так, ушами одними, это нельзя услышать. Это фонендоскопом — ну, знаешь, когда такой холодной трубкой по груди елозят? Вот тогда врач может что-то сказать.
— И ничего я не придумываю! Мне, может, Алевтина... — а потом думаю: и чего я его пугаю, признаю́сь? Пусть лучше моей тайной останется. — Ну да, а вообще у Малыша тоже.
Малыш внизу живет, это наша собака, о ней взрослые не знают, поэтому смотрю выразительно на Крота, он качает головой — ладно, не бойся, не слышит же никто. Малыш кудлатый, точно маленький барашек, а мы все думаем, а не подстричь ли его? И ведь подстрижем, только хорошие ножницы нужно найти, острые.
— Пойдем сегодня родителей встречать? На КПП? — говорю.
Почему-то не хочется с Ленкой, а Крот все же мужчина.
— Кнопка, а почему ты думаешь, что родители придут?
— Ну не знаю. Должны.
— Ладно, мы сходим, конечно, но ведь не факт... Уже пять дней никого. Ты же понимаешь.
— Не, не понимаю.
— Ты же понимаешь, почему нас сюда отправили.
— Не понимаю. У нас всех проблемы со зрением, мы лечимся, вылечимся — выйдем.
— Мы не вылечимся. У меня минус шесть, и дальше хуже будет. И нас не для этого привезли, ты же знаешь.
— Да ну тебя в пень, — отворачиваюсь, не обижаюсь, а так только.
— Эй вы!
Тетенька без имени останавливает взгляд на нас, и только тогда Крот торопливо надевает очки, а я смотрю прямо перед собой — никакой дали, ничего, из окон только верхушки деревьев виднеются. Какие там деревья — зеленые, большие, какой запах у коры, нагретой июнем? А нам до тех деревьев не дойти, днем, по крайней мере.
Ох и смеялась я вначале — как же так, нельзя на улице дальше КПП ходить, а он ведь только так называется: будочка и охранник сидит, даже шлагбаума нет, а только калитка в заборе. Нельзя через эту калитку днем идти, а ночью можно выйти и добежать до деревьев — вон до тех зеленых, лип или тополей, мы не знаем их названия, до сих пор не знаем, как и любых трав во дворе. Разве что одуванчики узнаем, но и они скоро отцветут, станут белыми.
А оказалось, что и на самом деле нельзя.
Я думала, что охранник — добрый дедушка и просто так сидит, смотрит, чтобы к нам на территорию какие бомжи не зашли. Но когда открыла калитку, вышел и он
— Назад, мелкая.
— Почему?
— Потому. Жми назад, не велено выпускать.
— Как это? Он не ответил, а все ждал, когда я назад поверну. У него ружье там в будочке, без шуток. Я замешкалась, а он потянулся к ружью — вот испугалась!..
Сразу к Алевтине побежала жаловаться, что же такое происходит, почему не выпускают? А она не пожалела, по голове не погладила, оглядела с ног до головы, взяла бумажную салфетку и стерла кровь с царапины — от страха расковыряла, когда со сторожем разговаривала, или просто зацепилась — не заметила. Алевтина сказала, что нельзя выходить. Совсем нельзя. Нет-нет, ничего такого. Просто она за всех отвечает, а ну как потеряемся?
Кто потеряется — мы? Я?
А мало ли. Тут же вода близко.
И правда — стоит санаторий на берегу Сухоны, в воду глядится. И мы станем глядеться, если уйдем. Так она думает.
А потом всех собрали в фойе и — и я уже забыла, может, и правда не положено выходить, я же ни разу не была ни в лагерях, ни в санаториях, не знаю порядков — объявили еще раз, что выходить запрещено. За ходить тоже. У Алексеича ружье не на нас, а на тех, кто захочет зайти.
Глупость какая, на родителей, что ли?
Пока без родителей, сказала Алевтина.
— Упражнение делай, — тетенька без имени подошла близко, — или такой же хочешь сделаться?
Кивнула на Крота.
Крот хороший, но я не хочу быть такой.
Даже когда он снимает черные дырчатые очки, вокруг глаз надолго остается черное. Не стирается, хотя мы с ним мылом в умывалке терли и спиртом из медпункта — зря только, чуть глаза не сожгли. Не проходит, все на том. Он не на Крота похож, а на меня год назад, после того удара. Только у него темнее, страшнее. Может быть, тоже ударили. Может быть, просто упал.
— Как ты так, Кротик? — говорила, пытаясь протирать это темное куском ватки. — Упал, наверное? Больно было?
— Да я не падал, это давно.
— Как — давно?
— Да с детства еще. Это пигментация.
— Что?
— Ты не знаешь такого слова?
— Нет, просто странно...
— Что странного, просто это не из-за чего-то плохого, а все думают — из-за очков.
— Тогда зачем мы отмывать пытались, разве это... эта, как ее... пигментация? Выходит, что это все равно что веснушки мне соскабливать — глупо.
— Ну да. Я просто хотел, чтобы ты убедилась.
Странный он. Иногда говорит — словно по книжке читает, иногда — обычно, как все пацаны. Не знаю.
Ему тоже тринадцать.
**
На обед дают минтай, твердый и плохо размороженный внутри. Но не решаемся сразу отложить, вот когда кто-нибудь из старших — наверное, все-таки Ник, не Муха, — отодвинет тарелку, это будет вроде как знак. Но Ник не отодвигает, трогает вилкой.
— Что, — говорит Муха, — ребзя, носы воротите? Тухлятина, да, — он смеется, делает вид, что сейчас будет блевать: вздрагиваю и отворачиваюсь.
— Да ты что плетешь, придурочный. — Хавроновна грузно подходит, наклоняется, нюхает рыбу; пацаны переглядываются, кто-то нарочно в воздухе показывает что-то огромное, разводит широко руки. — Ты что говоришь-то, думай. Какая тухлятина? Не с океана, да, но и не с помойки. Мороженая.
— И в самом деле. Нормальная рыба. Рыба как рыба.
Это Ник говорит, и Ник пробует. Берет кусочек на вилку, жует, спокойно, долго, напоказ.
Нику пятнадцать. В плечах узок, но высокий, звонкий какой-то, худощавый. И как-то его голоса больше слушаются, если только Муха не перекрикивает.
А он не перекрикивает, больше прислушивается, выжидает.
Мы смотрим во все глаза.
А он живой, он жует. Медленно, с закрытым ртом, маленький кусочек. Прожевал, оглядел нас.
— Можно есть, ребят. Нам надо есть эту рыбу.
И потянулись, сначала нерешительно — проголодавшиеся за день, и только Хавроновна взглянула на Ника — тихо, непривычно для себя, проницательно. Отозвала его в сторону, когда народ завозился, зазвенел вилками, заговорила. Я прислушивалась, но не смогла ни слова различить из-за гомона.
Крот глядит странно, вдруг трогает мою руку — хочу убрать, но только все равно никто не замечает, доедают рыбу с пюре. И кажется ли, что пюре дали меньше сегодня — на ложечку, но меньше? Нет, мерещится, у других-то наверняка как раньше, а тут Хавроновна ошиблась, задумавшись о своем. И минтай вовсе не такой мерзкий на вкус, просто перемороженный, безвкусный. Ничего.
— Ты чего это?
От него пахнет морем.
— Ну, она ему сказала, что вроде как нам еду больше не станут возить, — говорит Крот.
Смеюсь. Как не станут, Крот ты Кротище, а что же мы будем есть? Ты хоть думай, а потом говори. Еда мерзкая, слов нет, но без нее же не оставят. Вон с утра хлеба сколько было.
Крот пожимает плечами, вытирает глаза — бесполезно вытирать, сколько пытался, но жест в себе не победил.
— Не хочешь — не верь, а я слышал. Хавроновна с Алевтиной разговаривали в комнате воспитателей.
— Что же — подслушивал?
— Ну а если и подслушивал, то что? Важное же услышал. И Ник знает.
Смотрю на Ника, на тонкое прозрачное лицо с редкими капельками веснушек — кисть стряхивали, попало. Нет, он не будет тухлую рыбу жрать, у него дома небось и красная икра в вазочке была, и заграничные шоколадные конфеты с орешками. Но вот ест, и маленькое волоконце мертвой рыбьей плоти заметно прилипло к его подбородку. Гадаю — скажет ли кто? — потому что нельзя такому лицу, такому мальчику иметь на себе что-то плохое, смешное, нелепое, что на самом себе не рассмотришь. Но никто не смотрит, а только я. Крот с его глазами-кружками и не разглядит ничего, особенно маленького, белого.
А я — кто? Я ему совсем никто — как скажу?
— Ник, — шепчу. — Ник.
Он поворачивается, смотрит удивленно, но не так — мол, кто это заговорил? Наверное, Юбка уже растрезвонил всем, какая я сучка. Да и остальные. Потому могу и самому Нику сказать — и плевать, что он заявился в санаторий в черных обтягивающих джинсах и белой футболке с лейблом, названия которого мы даже не смогли прочитать.
Кажется, по-испански написано.
— Да?
Он уже прожевал, а остальные к тарелкам потянулись — поднялся рыбный запах.
— У тебя на подбородке тут...
Показываю на себе, а он смахивает пальцами и царственно кивает — спасибо.
Ничего?
Ничего больше? Не смущается, а любой другой бы смутился.
Но он больше не разговаривает, доедает рыбу — до самого последнего кусочка, опавшего с разваренных костей.
После все животами немного мучились, потом привыкли. Наверное, только я единственная и не стала минтай пробовать. Бог его знает, что дальше получится, а только сейчас и от запаха мутит. Ник, а что Ник? Выискался, я под его дудку не собираюсь плясать.
— Ну и дура, — говорит Крот, — через день-два поумнеешь.
Но через день минтай пропадает, и вообще все пропадает.
Сидим за завтраком, а там каша на воде, Муха смеется, а ну как пост начался, а мы и не в курсе?
— Да-да, пост, — кивает Гошик. Ему бы только согласиться с кем-нибудь.
— Да нет, какой пост — лето. Пост всегда зимой, разве не помнишь?
Не думаю, что он помнит. Он интернатский же, какой пост? Там все по норме, не бывает другого. Мы с мамой тоже не соблюдали никогда, только делали на Пасху творог с застывшим растительным маслом, украшали изюмом и шоколадной стружкой. Иногда покупали в киоске маленькие куличи, но никогда не носили их в церковь, как будто думали, что купить достаточно. Нет, ничего не достаточно, а нужно было ходить, тогда бы увидела красивые, теплые цвета и иконы, женщин в платках. Сама бы надела платочек. Косыночку, папа раньше просил, чтобы мне повязали косыночку.
Потом ее сменили на взрослый платок, только папа ушел, и в церковь одни с мамой не стали ходить. Кажется, мама даже немного злилась на нее, на церковь. Что красиво было, что стояли во дворе над длинным столом и втыкали свечки в бумажки на куличах, чтобы воском не залить, зажигали от уже горящих, локтями не толкались, прилично себя вели, тихо. А потом выходил священник в золотой одежде, блестящей на солнце, и брызгал на все, стоящее на столе, святой водой, но не сильно, так, чтобы белая сахарная глазурь не растеклась. Тогда мама умела печь куличи в особой форме, доставшейся по подписке на какой-то журнал, а потом разучилась.
Вздыхаю, вспомнила, что все еще сижу над холодной кашей на воде.
войдите или зарегистрируйтесь