Бейсбольный вальс в центре нервного срыва

  • Ёко Огава. Любимое уравнение профессора / пер. с яп. Д. Коваленина. — СПб.: Polyandria NoAge, 2022. — 255 с.

Это давно не секрет: современная японская литература развивается благодаря женщинам. Именно в их прозе обнаруживается необычайная смелость интонаций, готовность разговаривать о том, о чем, казалось бы, разговаривать не принято, — именно их проза открыта эксперименту, жанровому сдвигу, камерной революции стиля.

Показательно? Более чем. Если двадцатый век одарил нас россыпью гениев-мужчин — пантеоном японской дзюнбугаку, ее, стало быть, фундаментом, — то век двадцать первый заявил: теперь балом правят женщины. Мужчины все нужное сказали, отрепетировали. Камертон улавливает иные частоты.

Ёко Огава — один из ключевых сегодня голосов японской литературы. Человек причудливой биографии — воспитана в синтоистской секте, окончила, как и Мураками, престижный университет Васэда, с религиозностью никак не вяжущийся. Она собрала целый урожай литературных премий и плотно утвердилась в каноне. Пишет же — предельно разное: сюрреалистические ужасы, меланхолическую эротику, эгобеллетристику, и, разумеется, тихую, под стать ей самой, реалистическую прозу.

Удивляет другое. Из романа в роман, из повести в повесть Огава разрабатывает неизменную цепь лейтмотивов, образов, сюжетов, — методология эта похожа на свидание с одним-единственным человеком, что норовит примерить на себя тысячу диковинных судеб. Не изменяя себе, Огава всегда беспримерно проста, нарочито безыскусна, — то, что Шаламов называл «новой прозой», вполне умещает пунктир ее интонации.

«В новой прозе — кроме Хиросимы, после самообслуживания в Освенциме и Серпантинной на Колыме, после войн и революций все дидактическое отвергается. Искусство лишено права на проповедь. Никто не может, не имеет права учить», — эти слова Шаламова точно определяют одну из граней метода Огавы. Сознательная нейтральность порождает мистицизм: смыслы, запечатываемые в синтаксис, невольно всплывают «между строк», за гранью считываемого текста.

Тасуя фабулы, Огава каждый раз фантазирует о памяти. Та накатывает и отбывает приливной волной, овеществляет любое досужее размышление. Будь то откровенно спорный, выдержанный в духе пинку-эйга «Отель „Ирис“» или же кафкианский, с уклоном в притчу, «Полиция памяти», — везде Огава набрасывается на кладовую человеческого сознания с поистине самурайской неутомимостью.

Вселенная Огавы полнится двойниками, туманом, водой, представляя собой едва ли не апейрон — первовещество, суть, исток. Редкое по нынешним меркам внимание к возрасту мира, деталям его расцвета и упадка, — это и есть метод Огавы. Ей важно разглядеть в человеке плотское, низменное, прикованное к земле, чтобы немедленно развенчать увиденное. Раз за разом в ее прозе мы встречаем молодость, зачарованную старостью, — или же наоборот. Почти везде найдется ментор — и ученик; мастер — и подмастерье; гуру — и жрец. 

«Любимое уравнение профессора», пожалуй, главная удача Огавы. Кинематографически безупречная история (неудивительно, что она была экранизирована): старенький профессор математики нуждается в уходе, поскольку лишен возможности помнить события дольше восьмидесяти минут. Таковы последствия жуткой автокатастрофы. Память формируется только на это время, после чего откатывается к нулю. Целыми, нерушимыми остаются лишь воспоминания до автокатастрофы — то есть замшелый быт многолетней давности.

По этой причине профессор окружает себя бесчисленными записками-напоминаниями: о том, что за ним ухаживет сиделка, о том, что ему столько-то лет etc. Монолитная метафора: лишенный памяти, профессор предстает перед нами едва ли не счастливчиком. Сиюминутные горести остаются с ним ненадолго; да и вообще — есть ли смысл запоминать этот мир? Всю свою волю, все свое терпение профессор тратит на решение математических задач — за что и получает скромный гонорар; в остальном же он — tabula rasa, ненаписанная баллада.

Впрочем, смотрим мы на этого старика глазами обыкновенной японской женщины, выписанной до того универсально, что, кажется, таким портретом Огава с легкостью уделывает любых реалистов «натуральной школы». Да — рассказчица удивительно типична: работает сиделкой, воспитывает сына, переживает не лучшую из возможных судеб. Быт ее до того скуден, что умещается в сюжет на почтовой марке.

И говорить, в общем-то, не о чем.

Однако знакомство с профессором рождает интимное, отчаянное двоемирие: превращаясь в страсть, exercices de style, разум сиделки захватывает математика. Здесь, конечно, автобиографическая убедительность — Огава в действительности серьезно занимается числами, имеет ряд научных публикаций. Математика в романе — не декоративный элемент, а вполне самостоятельный персонаж. Наблюдать за ним порой увлекательней, чем за остальными.

Другой навязчивый элемент романа — волейбол, разыгрывающийся симфонически полновесно. Профессор увлекался им в молодости, коллекционировал карточки и, наверное, стал бы игроком, если бы не влюбился в математику. Монтажный перенос — и уже сын рассказчицы, маленький поначалу мальчишка, отражает увлечения профессора.

Старое обретается в новом, новое — в старом.

Рассказчица и ее сын берут на себя большую ответственность: играть с профессором в его личное настоящее, которое, разумеется, целиком погребено в жизни до автокатастрофы. Сближаясь, все трое обретают мифическую семью, в которой так искренне нуждались. Пустота исчезает — и на смену ей приходит вечность, разговор о вневременном.

Для Огавы нет закрытых тем, закрытых чувств — она пишет о наблюдаемом мире чересчур открыто. Такова, пожалуй, храбрость античных мореплавателей. Бытовой эскиз о математике, любви и памяти, как бы заточенный на деталях, понятных одним японцам, оказывается хрестоматийной вселенной, способной вместить в себя все, — невероятное по своей эклектике впечатление.

И стоит ли напоминать, что Огава создает его как бы отсутствующим, призрачным языком? Конкретика ее слов отрезвляет. Уродливое и прекрасное сплетено до того малозаметно, что нельзя разыскать плана-схемы. «Любимое уравнение профессора» — живой, до одури увлекательный experience, который понравится даже тем, что далеки и от математики, и от безыскусных реалистических повествований.

А всё потому, что Ёко Огава смогла отыскать универсальный ключ — отпирающий любое сердце, любое воспоминание.

...Через пару дней наступила годовщина смерти мамы, и мы с Кореньком поехали навестить ее могилку на кладбище. Но в кустах за оградой обнаружили мертвого олененка. Он лежал на боку и уже совсем разложился, только на спине еще оставалась полоска пятнистой шкуры, а раскинутые в стороны ноги будто говорили: бедняга до последнего вздоха отчаянно боролся за то, чтобы встать. Его внутренности вытекли, глаза превратились в черные дыры, а из приоткрытой пасти выглядывали детские, едва прорезавшиеся зубы.

Обнаружил его Коренёк. Вскрикнул да так и застыл с поднятым пальцем, не в состоянии ни окликнуть меня, ни просто отвести взгляд.

Скорее всего, совсем еще неловкий детеныш на всем скаку слетел с горы и сломал себе шею о могильный камень у подножия. Приглядевшись, мы увидели на шершавой плите полоски засохшей крови.

— И что же мы будем делать? — спросил наконец Коренёк.

— Да ничего, — ответила я. — Оставим все как есть.

В тот день мы молились за олененка даже дольше, чем за упокой маминой души. Мы пожелали ему подружиться с мамой и присоединиться к ее путешествию на небесах.

Дата публикации:
Категория: Рецензии
Теги: Polyandria NoAgeЁко ОгаваКирилл Ямщиков Любимое уравнение профессора
Подборки:
0
0
6202

Закрытый клуб «Прочтения»
Комментарии доступны только авторизованным пользователям,
войдите или зарегистрируйтесь