Святая Сибирь против исторической необходимости
- Ласло Фёлдени. Достоевский читает в Сибири Гегеля и плачет. — М.: Три квадрата, 2022. — 208 с.
Не так давно в рецензии на графический роман Стеффена Квернеланна я писал о том, как уходит в прошлое мужчина Нового времени. Ученого и колонизатора сменяет мужчина открытый, терпимый, не стесняющийся своей слабости. Новое время устарело, ему недолго осталось. Но можем ли мы точно знать, что́ придет ему на смену? Когда я задумывал этот текст, ультраконсерватор Виктор Орбан переизбрался на четвертый премьерский срок. Когда я редактировал этот текст — евроскептик Марин Ле Пен вышла во второй раунд президентских выборов вместе с Эмманюэлем Макроном. Движение цивилизации — не всегда прогресс. Да и существует ли прогресс? Венгерский мыслитель Ласло Фёлдени в этом не уверен. Он принадлежит к другой традиции, нежели Квернеланн или Макрон, — к традиции антипросвещения.
Было бы неверно видеть в антипросветителях дремучих обскурантов и готовый электорат политиков-популистов. Все не так однозначно™. Тот же Фёлдени в 2021 году уволился из будапештского университета в знак протеста против образовательных реформ Орбана. Очень часто антипросветители — люди умные, зоркие, образованные, причем из-за любви к классическому канону образованные порой даже лучше своих оппонентов. Со многими их взглядами трудно не согласиться. В своих эссе Фёлдени высказывает некоторые из них. Так, он пишет, что злоупотребление идеями гуманизма и принципами Просвещения (свобода слова, печати, собраний...) привело не к освобождению человека, но к разгулу своевольных толп, стремящихся насадить на пики как можно больше дворянских голов. Это же массовое общество, в котором толпа всегда перекрикивает отдельных людей, уже в ХХ веке помогло когорте диктаторов прийти к власти. «Где появляется массовое общество, — пишет Фёлдени, — там ощутима и возможность Освенцима». Так что интеллектуалы-антипросветители настроены против популизма.
В чем же они видят антидот против массового общества? Они предлагают акцентировать внимание не на свободах, а на границах. Признать, что всегда есть что-то вне меня, что меня ограничивает, но и направляет, не дает почувствовать себя брошенным — «обреченным на свободу», как писал Сартр. С этой точки зрения, массовому обществу противостоит не индивидуализм, а традиционные институты — классическая мораль, религия, квазисословность. Именно они не позволяют обществу превратиться в «толпу». Мы помним, что мужчина-колонизатор вырос из декартовского «Я мыслю, следовательно, существую». Эта формула легла в основу новоевропейского представления о свободном, самодовлеющем человеке. Фёлдени полагает, что ее следовало бы заменить другой формулой, которой, видимо, следовали люди классического прошлого: «Меня помыслили, следовательно, я существую».
Русская философия очень много дала антипросветительской традиции, поэтому в книге Фёлдени основными собеседниками автора становятся мыслители из России. Главный герой — Достоевский — вынесен на обложку. Фёлдени навещает его в момент, когда тот находится в ссылке в Сибири, читает «Лекции по философии истории» Гегеля и, как предполагает венгерский автор, плачет. Плачет, прочитав слова Гегеля о том, что Сибирь (и шире Россия), как и Африка, «не может быть местом разворачивания исторической культуры и не способна образовать особую форму в мировой истории». Иными словами, Россия за ненадобностью исключается Гегелем из исторического процесса.
Можно представить себе, как остолбенел Достоевский, когда, сидя при сальной свече, дошел до этих строк. Можно представить себе и отчаяние, в которое он впал, оказавшись перед тем фактом, что там, в Европе, за чьи идеи его сначала приговорили к смерти, а потом отправили в ссылку, его страданиям не придают ни малейшего значения. Ибо эти страдания настигли его в Сибири — в том мире, который истории не принадлежит. Поэтому, с европейской точки зрения, на искупление этих страданий никакой надежды нет. Достоевскому могло показаться — и не без оснований, — что его не просто сослали в Сибирь, а изгнали в небытие. И спасти его отсюда смогло разве что чудо.
Авторитет Гегеля тогда был непререкаем, поэтому Достоевский принял свою национальную судьбу: прозябать за пределами истории. Но он не смирился, а предпринял интеллектуальный бунт. Из повергающего в отчаяние тезиса Гегеля он сделал любопытный вывод. Пусть в истории заключена разумная истина, состоящая в том, что человечество с каждым поколением становится гуманнее и свободнее (в этом смысле Стивен Пинкер — классический гегельянец). Зато в такой рациональной истории, где все можно просчитать с помощью законов диалектики, невозможна божественная истина — то, что называется чудом.
Педалированная, гордая периферийность, которая сквозит в этой мысли, отличает многих русских мыслителей, появляющихся на страницах книги Фёлдени, — Шестова, Бердяева, Соловьева, Шаламова (последний мог изнутри наблюдать одну из ветвей гегельянства — исторический материализм). Эти русские мыслители были уверены: свое предназначение человек обретает, только выйдя за пределы истории. Вера всегда неразумна. Бог превыше добра. И вот уже выпадение из истории — не обидное следствие гегелевской философии, а главная задача и даже миссия России.
Чтобы отыскать в истории разум и свободу, Гегелю пришлось закрыть глаза на то, что история — это бесконечная бойня, говорит Фёлдени вместе со своими героями. Откуда же еще критиковать ступающий по трупам прогресс, как не из места, вынесенного прочь из истории? Возражения, произнесенные внутри европейской ойкумены, превращаются в салонный small talk. Критик должен говорить непременно с варварским акцентом — русским, африканским, венгерским. А что Гегель вычеркивает целые континенты из истории — так это он просто боится непонятной ему силы, не ослабленной цивилизацией. Слова Фёлдени здесь созвучны скифской поэтике Блока и «Апокалипсису» Копполы.
Если перелистать страницы, написанные [Гегелем] об Африке, то с одной стороны мы увидим негров, обреченных на казнь и уничтожение, а с другой — белого человека с искалеченной душой, который все время чего-то боится. Боится слепящих слитков золота, боится дитяти, ночи, боится мертвых, боится негритянских героев, которые, если их обидеть, убивают самих себя, боится женщин, способных убивать не хуже клейстовской Пентесилеи, которая сражалась, окружив себя африканскими слонами, боится палачей, сидящих рядом с негритянскими королями, боится всех тех непредсказуемых существ, которые родились и умрут так же, как он, но которые при этом выбрали радикально иной способ претерпеть эту жизнь, боится тех, чья отвага безгранична, как и тех, кто готов растранжирить свою жизнь в угоду страстям. И — судя по его удивительно нетерпимому, раздраженному тону — боится своей собственной боязни.
Антипросвещенческая мысль с ее яростной оппозицией глобализму и неоколониализму пленяет, особенно на уровне образов и эмоций. Трагедия ее в том, что она часто, пусть и против воли, становится инструментом массовой агрессивной мобилизации в руках тех самых политиков-популистов. Мы видели это в ХХ веке, видим и сейчас. И ее разрушительный потенциал ничуть не меньше, чем у европейских «исторических» и «прогрессистских» идей — бонапартизма, коммунизма, фашизма.
войдите или зарегистрируйтесь