Булат Ханов. Аптечка номер 4
- Булат Ханов. Аптечка номер 4. — М.: directio libera, 2023. — 192 с.
Булат Ханов — писатель, литературный критик, преподаватель, литературовед. Лауреат премий «Лицей» и «Звездный билет». Автор романов «Ибупрофен», «Развлечения для птиц с подрезанными крыльями», «Непостоянные величины», «Гнев». Также публиковался в журналах «Дружба народов» и «Октябрь» и на порталах «Лиterraтура» и Textura. Живет в Казани.
Повесть Ханова «Аптечка номер 4», по словам издателей, «посвящена всем тем, кому выпадет жить в прекрасной России будущего, а также прошлым, нынешним и будущим эмигрантам». Это роуд-стори о современных Гензеле и Гретель, пряничный домик которых рушится на глазах и которым остается только бежать вперед, действуя не умом и сердцем, но силой убеждений.
2
Соседа по комнате и комендантшу я известил, что пропущу первые дни учебы. Соберу, мол, материал по дипломному проекту.
В голове уже родилось название для дипломной работы — «Практика гонзо в политической эмиграции». Защита состоится в прекрасной России будущего. На факультете свободного письма или о чем там сейчас принято грезить.
Короче, место в общаге у меня есть. Если с Финляндией не сложится, вернусь к учебе.
Не самая хорошая привычка — перестраховываться по сто раз, натягивать спасательное полотно до самого горизонта, прежде чем прыгнуть. Рисковать не рискуя. Каждый раз, решаясь на перемены, я обнаруживал, что предусмотрел сто и один способ откатить все на исходные.
Зарема, напротив, рвала всерьез. Она вынесла к мусорке отцовские вещи и отвезла кота тете.
Когда котофея сажали в переноску, он заученно подобрал лапы и не издал ни звука. Прищуренные глаза сквозь решетку излучали доверие хозяйке и судьбе.
— Настоящий мужик, — напутствовал я кота, — должен быть усатым и немногословным.
Пока Зарема навещала в последний раз тетю, я трудился над ужином. Когда хозяйка вернулась, ее ждала жареная картошка с луком, а также огуречный салат с грецкими орехами и фасолью. В категории бюджетных десертов выбор пал на грушевый сидр. Пиршество, считай, по общажным меркам.
Зарема заправила салат рисовым уксусом.
— С удовольствием открыла бы к столу бутылочку бордо шестьдесят второго года, но у меня таковой не залежалось.
За ужином последовал сеанс хакинга — так я это понимал. Зарема установила на мой телефон программу, скрывающую мои геоданные. Теперь я находился в десяти точках одновременно, включая Калининград и Владивосток. При этом никакого специального приложения с иконкой телефон не показывал. При навязчивых вопросах можно сослаться, что GPS шалит.
— Отечественный разработчик, — гордо отметила Зарема. — Любит страну и ненавидит государство.
— А эта приложуха вообще легальна?
— Не запрещена.
Зарема добавила, что на всякий мне лучше включать режим инкогнито, когда захожу в поисковик.
Потея на полу в тесном спальнике, я еще раз пожалел. Ввязался так ввязался.
Ранним утром Зарема плеснула в лицо холодной воды.
— Просыпайся. К ночи уже под Владимиром будем.
Я моргал и силился сообразить, под каким это Владимиром мы будем к ночи. В отместку за наглое вторжение в сон я на добрый час оккупировал ванну. Налил воду, напустил пену, задремал. На выходе меня встретила холодная яичница. Зарема стояла у окна скрестив руки.
— По сути, с папой я только сейчас прощаюсь, — призналась она. — В последние годы мы разговаривали мало. Я снимала квартиру. Вкалывала на работе, изучала языки, ходила на вокал. Меня ужасала мысль закиснуть и перестать быть интересной для кого-то, кроме родни и старых подруг.
— Это произошло с папой? Он тоже перестал быть интересным для всех?
— Для него главная радость заключалась в том, чтобы под вечер залипнуть в сети с дружками юности. Обсуждать мировые события. Они даже квасили через видеосвязь. Привет, Питер, привет, Москва, привет, Челяба, рот-фронт, товарищи. А потом началась война, и кое-кто вышел из-за компьютера.
— Он поверил в русский мир и обрел новый смысл жизни? Зарема посмотрела на меня так, точно я обвинил ее в работе на Кремль.
— Наоборот. 24 февраля он выбежал на площадь с плакатом, где призывал к революции. Когда полицейские отбирали плакат, папа кричал, что каждого пособника режима расстреляют.
— Ого!
— Более того, он ударил одного из полицаев. И не случайно попал, отмахиваясь, а врезал прямо в грудь, акцентированно.
— И что? Уголовка?
Зарема повернулась к окну и заговорила вполголоса:
— Без вариантов. Расходы на адвоката, бесполезная попытка переквалифицировать на самооборону, затягивание дела. Колонии папашка отведать не успел: умер в СИЗО от инфаркта. Удрал от правосудия на тот свет.
Из-за хлипкого фасада, вылепленного из сарказма, во весь рост выглядывала драма.
И все же Зарема не производила впечатление надломленной. Будь она надломленной, мне захотелось бы ее утешить, а я боялся приблизиться на лишний сантиметр. Прядь черных волос, заколотых крабом, падала на холодно-белую шею. Облегающая блузка оливкового цвета сужалась в талии и подчеркивала безупречную осанку.
— Кстати, папашка оставил мне наследство.
Зарема извлекла из буфета бутылку коньяка «Курвуазье Наполеон» в подарочной, хоть и помятой слегка упаковке.
— Большой фанат Робеспьера, мой чудный старик тем не менее держал дома императорский коньяк. Мечтал открыть, когда компания друганов со всей России в едином порыве нагрянет к нему в гости.
— То есть никогда?
— Именно. Такая бутылка сейчас редкость в России, так что мы возьмем ее с собой. Если что, продадим. К тому же фамильных драгоценностей у меня все равно нет.
Я представил, что мы заблудимся в карельских лесах. Последняя банка фасоли будет съедена с последней порцией гречки, сваренной на последнем баллоне газа. Мы выбьемся из сил и сядем помирать на ковре из сосновых иголок. А финальные часы нашей жизни украсит французский коньяк.
Сам-то я кинул в рюкзак бутылку водки. Не из торгово-обменных соображений, а с тем, чтобы запивать потрясения. Если они, конечно, суждены.
Согласно плану Заремы, нам предстояло добраться на пригородном автобусе до трассы, ведущей в Москву, и там ловить попутки.
Совместная дорога, получалось, делала нас попутчиками. Мне больше импонировало слово «спутник». «Моя спутница» — это звучало солидно, хоть и двусмысленно, и накладывало обязательства.
Мы выдвинулись. До пригородного автобуса нас вез другой автобус.
Заняв место у окна, я вглядывался в машины, остановки, вывески. Каждая надпись наполнялась таким глубоким нравственным содержанием, какое владельцы и не вкладывали в свое дело. При слове «Добропек» перед глазами вставал румяный пекарь с усами и в колпаке, любовно, с видом объятого вдохновением композитора, вылепляющий кренделя и плюшки. Шиномонтажка «Поправимо!» вызывала в памяти бригаду высококвалифицированных механиков, во всеоружии ждущих гонщика на пит-стопе, дабы подлатать болид и отправить пилота дальше в погоню за призами. «Юрист для людей» рисовал в воображении романтика делопроизводства. Дон Кихот от правового мира сражался с ветряными мельницами коррупции, которая перемалывала в своих жерновах самых порядочных, самых принципиальных. Юрист для людей, не требуя платы, бросался на защиту студентов, расклеивших листовки с призывами к миру, и бабушек, обсчитанных на кассе.
На магазине «Все инструменты» случился сбой. Название напомнило, как однажды повздорил с отцом. Перечисляя ему таланты Тейлор Свифт, я упомянул, что она мультиинструменталистка.
— Кто-кто она?
— Мультиинструменталистка. Играет на нескольких инструментах: гитара, пианино, банджо, укулеле.
— Так бы сразу и сказал, что играет на нескольких инструментах. Зачем русский язык портить?
Дернуло же тогда сострить, что с представлениями, будто «инструмент» — это исконно русское слово, отцу самое место в правительственной комиссии по русскому языку. На остановке пригородных автобусов Зарема напомнила:
— У тебя еще есть шанс вернуться в универ.
— Так себе соблазн.
— Ты ведь на журналистике?
Я кивнул.
— Ну вот. Мог бы получить диплом, отслужить и пойти в военкоры. Когда начнется мировая война, будешь писать о великих победах. Откроешь сбор денег на беспилотники.
— Как-то не тянет, спасибо.
На журналистском факультете господствовало ощущение, что мы впряглись — то ли из чувства долга, то ли по инерции — в длинную упряжку университетской науки и безуспешно топтались на месте, стараясь сдвинуть громадное нечто. Кто-то строил из себя породистого скакуна, кто-то прикидывался рабочей лошадкой, кто-то не утруждался самоидентификацией. Каждый притворялся, что пока не сдох.
Впряглись все, и все чувствовали себя одинокими. Преподы читали лекции, устаревшие в нулевые. Студенты конспектировали анемичные речи и готовили рефераты для отчетов, призванных поддержать иллюзию системной подготовки кадров.
Если бы мы учились иносказательно говорить о существенном, я бы держался за университет когтями и зубами, но мы обходили стороной все, до чего мог и желал дотянуться эзопов язык. Вторжение, бомбардировки в отвязном натовском стиле, странные договоренности, запрет обсуждать частную и публичную жизнь первых лиц, снова странные договоренности — все игнорировалось или выталкивалось за пределы дискуссий. Если поначалу кто-то на свой страх и риск выступал, робко и сбивчиво, против войны или за нее, то вскоре, задетый общим безразличием, сворачивал резкую риторику и убавлял голос до фоновых шумов. «Хватит бухтеть и дестабилизировать ситуацию» — вот что читалось на лицах. Стерильная университетская среда сопротивлялась мысли, как инфекции, и ждала, пока время само снимет острые вопросы.
Словосочетание «честная журналистика» звучало как полноценный анекдот. Диплом журналиста в рейтинге полезных приобретений располагался где-то между годовым абонементом в библиотеку и шапочкой из фольги.
Так что, и правда, не тянуло.
Мы сели на пригородный автобус.
Выезд из города караулила патрульная машина. Когда она исчезла из виду, Зарема сказала:
— Выборочно останавливают. Проверяют документы. Бывает, и разворачивают без причин.
Я сообразил, что автобус она выбрала, чтобы безболезненно пересечь первую черту.
— Будь готов, что в Ленобласти таких патрулей больше. Там нанимают тероборону.
Очевидно, в связке «лидер — ведомый» мне отвели вторую роль. Объясняли, оберегали от информационного передоза, принимали за меня решения. Пока правильные.
Папа, узнай об этом, пристыдил бы. Сказал бы, что поступаю не по-мужски, когда так легко подчиняюсь женщине.
Разговоры о мужском достоинстве, такие болезненные, тоже коробили меня, потому что сводились к вопросу: «Мужик ты или нет?». Представления о маскулинности, как правило, упирались в трагикомичные образы. Батя, который чешет волосатый живот и не стесняется этого. Одноклассник, который впрягается в ипотеку на тридцать лет и пашет по двенадцать часов. Бедняга, который послушно является по повестке в военкомат и сидит в окопе под шквальным огнем артиллерии, даже когда командир сбежал. Все это отдаляло от подлинной мужественности, заслоняло путь к ней кривыми зеркалами. Как будто существовало что-то еще.
войдите или зарегистрируйтесь