Мария Ныркова. Залив Терпения
«Залив Терпения» — первый роман Марии Нырковой, который она начала писать после спонтанной поезки на Сахалин, откуда много лет назад уехала ее семья. В процессе работы авторка общалась с дальними родственниками, поднимала архивные документы, расспрашивала очевидцев. Постепенно, текст о встрече с родиной разросся до повествования о судьбах нескольких женщин, которые кочевали с места на место по всей стране в поисках тихого пристанища, и приобрел черты сходства чуть ли не с Гомеровской «Одиссеей».
«Залив Терпения» продолжает совместную серию издательств «Есть смысл» и Поляндрии NoAge, в которой молодые авторы осмысляют актуальную российскую действительность. В случае Нырковой — прошлое, которое так и не закончилось.
Корова
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Я ни за Россию, ни за Японию, а за рабочий народ обеих стран, обманутый правительствами и вынужденный воевать против своего благополучия, совести и религии.
Лев Толстой. Телеграмма в редакцию газеты The North American
у меня большая семья. я стою у зеркала в ванной и повязываю на голову красный платок, который сшила сама в тринадцать лет. он без узоров: это советский красный с плаката «Родина-мать зовет!». мне, девочке-подростку, передается тоска моих родителей по их закончившейся родине-матери. я завязываю кончики платка под косой у шеи и смотрю на себя прямо. суровая, думаю, революционерка. а если завязать платок под подбородком и чуть повернуть голову — простушка-крестьянка, и когда зарумянюсь, то словно в поле поработала. а если снять с головы и повязать на шею по-пионерски, то маленькая гордая пионерка буду. а если перевязать чуть искуснее, не узлом, и волосы распустить, сойду за важную даму, но только приподняв подбородок. сколь странным кажется мне тогда мое лицо-хамелеон, словно узор в калейдоскопе, собранный из одних и тех же фигур. я пишу в дневник, как важно мне узнать себя, но продолжаю читать чужие книги и слушать чужих мне людей, кивая. я расту, мое лицо вытягивается, худеет, но не теряет своей изменчивости в простоте. я больше не понимаю себя, в безверии хожу по чужим садам.
однажды в кругу друзей, не верящих в жизнь после смерти, я сяду на угол стола, а потом резко спрыгну, три раза по инерции постучав по дереву и три раза плюнув через плечо. я замечу за собой этот жест, запомню его: он запечатан в теле. откуда? А. скажет, что хочет, чтобы ее кремировали. все станут с ней соглашаться, а я вздрогну. разве вам не хочется приходить на могилы к родственникам, чтобы хоть немного ощущать их присутствие в этом мире? нет, ведь их больше не существует, а тела гниют, и все. я не стану спорить, но подумаю, что если можно что-то видеть и чувствовать после смерти, то только из-под земли в своем собственном маленьком доме. как будет приятно, если внучка или правнучка положит букет на мою могилу. и как странно, если мое тело сожгут, а пепел развеют... могилы всех моих предков находятся за тысячи километров от меня, на острове, окруженном Японским и Охотским морями. многие из них уже несколько десятков лет не видели гостей. возможно, что и найти их, заросших травами, не удастся... порой мне так хочется поговорить с ними.
передо мной четыре тетрадных листа, на которых черной гелевой ручкой аккуратно написана история нашей семьи. потрепанные записи о происхождении. роскошь иметь такие бумаги в современной России. роскошь гордиться тем, что твоя прабабушка не побоялась рассказать о себе и веке своем. на первом листе нарисовано длинное генеалогическое древо. под цифрой один на самом верху Макар Кузьменко. подписаны годы жизни: с 1805-го по 1915-й. внизу подпись: «Свободный крестьянин. Место рождения: Полтавская губерния. На Кубани, когда ему было 82 года, у него родилась дочь». я приподнимаю брови и слегка улыбаюсь. интересно, правда ли он был таким долгожителем?
о нем мы ничего не знаем, кроме того, что, будучи уже почти столетним стариком, он со своей дочерью и ее мужем доехал на волах до Семиреченска Семипалатинской губернии, где через десять лет и умер. он задал нашей семье ритм бесконечного пути. ни одно поколение после него так и не смогло найти себе дом. и наше кровное — двигаться, двигаться, двигаться и терпеть болезненный шаг необутых ступней, подтачиваемое плетью истории, всех нас лишило дома, заставляя обрести его в пути.
я рисую схему движения одной из ветвей моей семьи на карте. Полтава — Семиречье — Приморье — Амурская область — Сахалин. получается угольная ласточка, что летит от скуки по страницам изо дня в день, от тетради к тетради, вся будучи одной линией и одной историей. ее крылья почти смыкаются там — рядом с Благовещенском, но расходятся вновь, подхватывая воздух. ласточкой называет меня бабушка. я могла быть ею, если бы умела гнездоваться? Чехов в «Острове Сахалин» пишет, что его товарищ за все время пребывания на острове видел только одну деревенскую ласточку, «и та, по его мнению, попала туда случайно, потому что заблудилась». когда я найду эту фразу, подчеркну ее карандашом — линия все приподнимается до краев букв, пытаясь дотронуться. прозвище «ласточка», данное мне бабушкой, вдруг приобретает дополнительное значение: вдруг я тоже здесь случайна? что стало с той птицей? по всем законам природы ей суждено было погибнуть не на своем месте без вьюжной синеперой стайки. моя синеперая стайка, разбросанная в пространстве и времени, уже давно привыкла жить иначе. моя синеперая стайка выкинула меня вон, предоставив самой выбирать дом. через неделю я буду пролетать над Сибирью, Амурской областью, Приморьем — и приземлюсь на острове. через специальный экран рассмотрю тайгу, которая тянется почесать самолетов живот. увижу девочку, которая сто десять лет назад шла пешком по бездорожью или считала слезящимися глазами на черном от угля лице, перегнувшись через пустую оконную раму поезда, рельсы. во мне ее гены — невидимое наследие. я — это она на какой-то процент.
моя прабабушка, Ксения Илларионовна, родилась в 1904 году в месте, которое называла Семиреченском. сейчас это территория юго-востока Казахстана и северо-востока Кыргызстана. в 1924-м название это было упразднено.
войдите или зарегистрируйтесь