Павел Крусанов. Яснослышащий
Павел Крусанов. Яснослышащий. — М.: Флюид ФриФлай, 2019. — 224 с.
В своем новом романе «Яснослышащий» Павел Крусанов — лауреат премий «Нацбест», «Большая книга» и «Ясная поляна» — открывает мир человека с феноменальным слухом. Окружающее его — люди, события, прошлое и будущее — симфония в самом прямом смысле. Главный герой пытается понять и воссоздать звуки, когда-то положившие начало этому миру, и начать историю с чистого листа.
Действие первое.
ОГЛАШЕНИЕ МИРА
— Мы нуждаемся в друзьях, потому что дружба — это наслаждение: азарт беседы, хмель застолья, живая глубина молчания. Это восторг открытий и радость понимания того, что внутренне становишься богаче — словно надуваешься чужим дыханием и летишь. Ведь наши друзья всегда в чем-то лучше нас — таков секрет притяжения. А вы? Что вы способны предложить? Вы такой же буржуазный ловкач, как и я. Чем мы обогатим друг друга? Страстью стяжания подтяжек от Кляйна и чуней от Бротини? Нет, мне не нужна ваша дружба. Таким, как мы, нечего сказать друг другу. Нам следует держаться подальше и не испытывать судьбу.
Парень оторопел, посмотрел недоверчиво, словно бы взвешивая мои слова — горькая исповедь или плевок? — и отвалил, так и не решив, что выразить бровями — недоумение или обиду. На что рассчитывал? Думал, осчастливит своей готовностью открыть мне сердце? Но я не за этим здесь. Я заглянул сюда по делу, пусть и праздному — выпить чашку эспрессо и вычерпать креманку взбитых сливок. Воздушных, обметенных шоколадной крошкой. Где вам еще их в городе дадут? А этот, источая крепкий дух олд спайс («один пшик — весь день мужик!»), увидел, скользнул из своего угла и — будьте-нате: вау! я вас узнал, вы классный, давайте сводить знакомство и фрэндить на дружеской ноге... Вот что бывает, если доведется засунуть голову в телеэкран. Как было тут не щелкнуть по носу? Я мигом разобрал мелодию его душонки.
Допил кофе, выскреб ложкой донышко креманки и, провожаемый — уже недобрым — взглядом из угла, вышел вон. Надо еще купить мороженое для Ники.
Кстати, о мелодии... Хотя тут не о чем и толковать: каких материй мы бы ни касались — псовой охоты, челмужских сигов или, допустим, Марксового приснопамятного «сюртука» (der Rock), — мы говорим все время о себе, то есть о своей душе, страстно желающей вселенского признания. И через любую щелку мы ее являем, оповещаем о ней мир, порой отчета в том не отдавая, — вот, мол, какая она у нас тонкая, ершистая, неповторимая, чудна я... И так всегда. В каждом слове нашем душа, как младенец в утробе, толкается — рвется на свет: из одного торчит наружу, словно монтер из люка, из другого только глазом лупает, будто котенок из валенка. А из речей того, что подкатил ко мне в кафе, плечом вперед рвалась никчемная душонка. И чтобы различить ее напористый мотив, не надо штудировать басовый и скрипичный ключ в консерватории. Надо всего лишь обрести безмолвие. Тогда сумеешь и другого расслышать верно, и для себя уловишь истинный напев. Его подхватишь, последуешь за ним — и будет счастье. Такое, каким быть ему и надлежит — деятельное, текучее, живое.
Говоря о безмолвии, надо понимать, что речь идет не о молчании вмещающего нас бедлама, поскольку здесь не сыщешь немоты, здесь вечно что-нибудь то скрипнет/треснет, то квакнет/громыхнет, — речь о внутреннем безмолвии, гарантию которого дает определенного извода глухота. Врожденная или усилием труда приобретенная. Само собой, желанное безмолвие не абсолютно — слух не отключен, а просто правильно настроен, благодаря чему твой резонатор отзывается лишь на манящую свою мелодию, поскольку она пропущена сквозь фильтры, так сказать, тугого уха и облущена от фоновых шумов внешней бла-бла-сферы. А слышать свою мелодию надо непременно — только она способна обеспечить успешный танец на канате, натянутом над бездной (помните? один усатый немец говорил). Пока следуешь своей мелодии, ты неуязвим, ты знаешь путь и ты бесстрашен. Но если твое потаенное безмолвие, эти чистые звуки в тишине, перекроют посторонние шумы — ты обречен и неспасаем, какой бы поводырь ни предложил козьей тропой сопроводить в Эдем.
Все, что касается фильтрации шумов, конечно же, не новость. Этот принцип вполне укладывается в русло картезианской парадигмы с ее универсальным скепсисом. С ее стремлением к ясности и четкости в опыте скользких восприятий и туманных откровений. Ведь нарастание шумов дает картину, для которой нормой становится лоскутность, мелькание выхваченных впечатлений, прерывистость соображений и догадок. Связное сознание рассыпается на крупицы/эпизоды, случайно и некстати сменяющие друг друга, — причем всякий раз выходит так, что каждая крупица в момент своего нечаянного предъявления, пораженная внезапным приступом величия, представляет себя не клочком, а всем сознанием в целом.
Конечно, там, за чашкой кофе, про буржуазность я схитрил — не выношу на дух. По крайней мере, в той жизни, о которой речь. То есть иной раз, разумеется, доходит запах и заставляет прятать нос в платок... Чтобы не прятать, нужна привычка, как к вину и дыму. На все можно подсесть: крэк, анархизм, либерализм, пивасик, буржуазность... Пока Бог миловал. Надеюсь, будет милостив и впредь. Без самообольщения — того, что у прослойки, которая морщила нос и мнила себя духовной аристократией, на деле оставаясь духовной буржуазией с наморщенным носом. Какая наглость! Благородство перенять нельзя: чай, не заемная деньга. Об этом, помнится, писал русский глашатай нового средневековья. Ведь достояние аристократа даровое, наследственное, а не добытое трудом и по том собственных усилий, — раз это так, то оно невольно определяет в нем ряд характерных черт. Скажем, аристократу чужды рессентимент, обида, зависть и вообще любые копошения на этот счет, свойственные человеку из подполья. Аристократ способен быть обидчиком и даже часто обижает, но быть обиженным — увольте, никогда. Обида, как и зависть, не входят в арсенал его переживаний. Всякую обиду аристократ воспринимает как хуление чести — своей и своих предков — и в тот же миг готов отстаивать ее с оружием в руках, смыть кровью оскорбление — поставить жизнь на кон, но ни мгновения не быть обиженным. Другое дело — зависть: раз ценность аристократизма даровая, ее уместно уподобить красоте, которая дается ни за что, а только от избытка сил прекрасного в природе — красив сам собой, таким родился и по этой же причине независтлив. В отличие от иных сословий, черты которых процарапала резцом нехватка, аристократы есть произведение избытка, и подлинному аристократу свойственно от этого избытка отдавать — быть щедрым и великодушным.
Понятно, в приложении к сегодняшнему дню говорить о благородстве не приходится, но... Бывают такие люди — журавль перелетный, кочевник, скользящий по земле, которую он несказанно любит, при этом к ней не прирастая. Речь о них. Ведь у кочевника есть Родина, еще как есть. Он просто не прибил себя гвоздем к клочку пространства, к недвижи — мой, неподъемной с места вещи: он любит и эту кочку, и эту речку, и тот пригорок, и вон тот овраг, и со всей этой родной землей он — душа в душу. И ей не причинит вреда, поскольку за нее были в ответе его предки, и за нее в ответе он. Но, как и Сковороду, мир не поймал его. Так и со мной. Нет у меня ни уютно обустроенного дома, ни загородного поместья с клумбой и мангалом. Хотя позволить что-то вроде мог бы. Теперь, по крайней мере, — недаром проходимцы узнают в кафе. Но у меня их, лакомств этих, нет — есть келья-логово, рабочий внедорожник и надежная палатка в багажнике, выдерживающая без протечек ливень. Лучший бутик на мой суровый и нецеремонный вкус — лавка «вторые руки». Возможно, помимо воспринятого с детства равнодушия к вещам, причина скромных притязаний в милости небес, пославших благодать о них, вещах, не думать, поскольку всякий раз в жизни устраивалось так, что необходимое являлось. Но разве это важно? Впрочем, как знать — быть может, доведись мне, как доводилось многим, участвовать в безумной гонке за процветанием/наживой, качаться маятником от успеха к пепелищу, мне никогда б не распознать звучания тех струн, чей звон, вопреки дремучему запрету, слух мой (называю это слухом по привычке) способен различить. Было у Хлебникова: «Ведь это случается, что на расстоянии начинают звенеть струны, хотя никакой игрок не касался их...» Касался. Очень даже касался.
Что я хочу сказать? А вот что. Традиция человеческой премудрости — с Платоновой Академии и до наших дней — толкует истину как нечто в той или иной степени незримое. Обитателям пещеры крутят на стене/экране довольно скверное кино, где лишь мелькание теней, тусклые отсветы, размытые наплывы и прочие увечные проекции подлинного бытия — это, как помним, и есть наше представление о сущем. С тех пор и доныне в европейской метафизике традиция оптического описания предмета, прошу простить за невольное потворство этой практике, бросается в глаза: небесные эйдосы, недоступные земному зрению, пролитая из разбитых сосудов и пребывающая в изгнании шехина (божественный свет), постигающий природу вещи lumen naturalis Декарта и Спинозы... Тот же оптический закос и на площадке бытовой риторики: сияет светоч разума, оспаривается взгляд на вещи, пленяют радужные мечты, поблескивает луч надежды... Про черные помыслы, белые зарплаты, серые будни нечего и говорить — зеленая тоска. Вся многовековая работа философии, покорной диктату голодного зрачка, сводилась, в сущности, к тому, чтоб умозрительно дорисовать, достроить, допредставить невидимую часть айсберга истины. А между тем, как нам авторитетно заповедано, в начале было Слово. Не форма, не чертеж, не образ — Слово. И поскольку язык творения неведом нам (всякий чужой язык для слуха не более чем тонированный строй гласных и согласных, значение которых, в принципе, равно значению нот и тембров в музыке), то нет ни кощунства, ни ошибки в утверждении, что в начале был вещий Звук. И Звук был Бог. Он, Всемогущий, гремел чередой творящих глаголов/аккордов, а усмиренный хаос внимал гармонии и обращался в космос. Тот космос, где в единстве справедливости и раздора над противостоянием стихий царит и все пронизывает восхитительное иго — разумная душа симфонии, которая привносит согласие и мир в лютую тяжбу вздорных звуков.
Доверившись чутью, пожалуй, можно было бы предположить, что... Впрочем, зачем расшаркиваться, деликатничать? Акустический ключ способен отворить дверцу тайны и исправить один существенный просчет в записи Книги: Бог, будучи одновременно Симфонией и ее Создателем, разумеется, не видел, а слышал каждый день творения, когда оценивал, что это хорошо. Божественное зрение взыскует ослепительного совершенства уже созревших, будь они неладны, эйдосов. Созревших — значит, замерших и неизменных. В то время как процесс творения — это ряд текучих перемен, поток сгущений и преображений, череда льющихся созвучий, и именно они, созвучия, а не законченные образы хороших форм, в дни грандиознейшего созидания ласкали уши Бога. Да и вообще — нелепо будет не признать, что Царствие Небесное с его многоголосым хором поющих ангелов все-таки больше напоминает не вернисаж, а филармонию.
войдите или зарегистрируйтесь