Павел Крусанов. Хождение по буквам
- Павел Крусанов. Хождение по буквам. – М.: Флюид ФриФлай, 2019. — 224 с.
Павел Крусанов — автор множества книг, принесших ему немало премий: «Нацбест», «Большая книга», «Ясная поляна». Его обычное амплуа — писатель-романист, но не в первый раз он выступает в качестве публициста. В новом сборнике статей «Хождение по буквам» представлены остроумные и тонкие замечания о книгах; наблюдения, ясно говорящие, что их автор — мастер своего дела. И тем интереснее: кто, как не мастер, детально и ярко расскажет о мастерстве других.
4
Он родился в Можайске, уездном городе Московской губернии, 29 сентября (11 октября) 1894 года. В автобиографии, заказанной ему в 1924 году, Пильняк писал:
Настоящая моя фамилия — Вогау. Отец — земский ветеринарный врач — происходит из немцев-колонистов Поволжья; мать — из старинной саратовской купеческой семьи (ныне уже вымершей)…
Подмосковную провинцию (Можайск, Коломна) и волжские степи в равной мере считал он своей малой родиной. Отсюда — прочувствованное знание глубинки и ощущение ритма уездной жизни, отсюда — полынный аромат степи, сочащийся со страниц его ранних рассказов. Сочинял с детства, первая проба пера — в девять лет.
Моё детство прошло между Можайском и Саратовом — в Саратове я неимоверно врал о Можайске, в Можайске я неимоверно врал о Саратове, населяя их всем чудесным, что я слышал и что я вычитал. Я врал для того, чтобы организовать природу и понятия в порядок, кажущийся мне лучшим и наизанятным. Я врал неимоверно, страдал, презираемый окружающими, но не врать — не мог. Самые лучшие мои рассказы, повести и романы написаны, конечно, в детстве, — потому что тогда я напряжённее всего ощущал творческие инстинкты: романы эти погибли, выветренные из памяти*.
Как бы там ни было, в тех книгах, которые сделали его тем, кем он стал, Пильняк не врал. Пропала необходимость — действительность оказалась насыщеннее и разнообразнее вымысла. Вот фрагмент из его дневника (25 августа 1923 года):
Я приехал в Коломну из Лондона вчера, и мне рассказывали: где-то тут в пожарном депо лежит убитый бандит Гришка-Шпак, народу его показывают за шесть миллионов с каждого, при нём лежат его два нагана и топор, — весной убили Митьку Громова, шпакова товарища, так того показывали бесплатно…
Подобным образом написаны и его книги — вся жизнь тех яростных времён была невероятной, и неразличимой сделалась сама грань, отделяющая её от вымысла.
В 1918-м Пильняк с голодными поездами мешочником скитался по России, меняя в деревнях вещи на хлеб. Весь опыт того страшного походного быта он вынес на себе, запомнил, впитал, как впитывают крестьянские руки опыт земляного труда. В том же году вышла первая его книга «С последним пароходом», составленная из рассказов, написанных в предреволюционные годы и тогда же большей частью опубликованных в периодике.
Между делом в 1920 году Пильняк окончил Московский коммерческий институт. В том же году вышел сборник «Быльё». А вскоре — роман «Голый год», благодаря которому Борис Пильняк (ему только двадцать восемь) ещё при жизни оказался возведён в классики литературы ХХ века. Не только советской — классики мировой, поскольку новая русская литература первого послереволюционного десятилетия, как и русское искусство этого периода в целом, ошарашивала и поражала не только русского читателя и зрителя, но и весь мир. Пильняка много и с охотой переводят за границей — его книги выходят в Германии, Англии, Японии, США. Он сам много ездит по миру — Германия, Великобритания, Греция, Турция, Палестина, Япония, Монголия, Китай, Америка.
Если попытаться подыскать для Пильняка какой-то архетипический образ, через который можно было бы наглядно описать его стиль жизни, творческий и общественный темперамент, лучше всего подойдёт гончаровский Штольц. Именно так — Борис Пильняк был Штольцем русской литературы. Деятельный, талантливый, чувствующий время и его новейшие веяния, организованный внутренне и способный организовать пространство вокруг себя, верный друг и надёжный товарищ, честный (не в ущерб предприимчивости) в работе и быту, лёгкий на подъём, с деловой жилкой и устремлением в будущее — таким представал Пильняк перед современниками и таким он смотрит на нас из прошлого.
К нему рано пришла слава, и он смог распорядиться ею наилучшим образом — он вложил её в дело, как некий капитал, чтобы слава крутила колёса его мельницы, дарующей изобилие и независимость. В 1920-е он вместе с Воронским создал издательство «Круг», он умел договариваться с людьми и добиваться своего (состоял в переписке с Троцким, общался с Каменевым), всегда был при деньгах (получал гонорар, даже если издатель не имел возможности опубликовать его книгу), чувствовал вкус к жизни, считал себя победителем, оседлавшим удачу, за десять лет написал восемь томов собрания сочинений и не собирался на этом останавливаться, был щедр и не чужд дружеской пирушке, отдавал должное красивым женщинам и лихо гонял по московским улицам на «форде». Пильняк создал тот образ, задал тот стиль жизни успешного советского писателя (именно он, а не Алексей Николаевич Толстой), на который впоследствии вожделенно равнялись седовласые совписовские бонзы вплоть до кончины Красной империи. Равнялись и не могли дотянуться, потому что он был молодой и дерзкий и, как ни оценивай его жизнь и судьбу, слава его в своей основе была оплачена качеством его дарования, а не интригами и ловкостью в устройстве личных дел.
Характерна одна запись о Пильняке из упоминавшегося выше дневника желчного и не знавшего снисхождения К. И. Чуковского, сделанная им 14 августа 1932 года. Читая её, следует помнить, что два этих разных человека вовсе не были друзьями, что Чуковский был старше Пильняка на двенадцать лет и подспудно ревновал фортуну за легкомысленную связь с этим неугомонным пострелом. И вместе с тем он ловил себя на невольном уважении, а порой и восхищении перед ним. Странное, раздвоенное чувство — именно так русское сознание отзывается на образ Штольца, потому что сердце русского человека — с Обломовым.
У Пильняка на террасе привезённый им из Японии «Indian helmet»* и деревянные сандалии. Он и сам ходит в сандалиях и в чесучовом кимоно. Много у него ящиков из папье-маше и вообще всяких японских безделушек. В столовой «Русский голос» (американская газета Бурлюка) и «New Yorker». Разговаривая со мною, он вдруг говорит: «А не хотите ли увидеть Фомушку?» Ведёт меня к двери, стучится, и — на полу сидит японка, забавная, обезьяноподобная. У неё сложнейшее выражение лица: она улыбается глазами, а губы у неё печальные, то есть не печальные, а равнодушные. Потом улыбается ртом, а глаза не принимают участия в улыбке. Кокетничает как-то изысканно и как бы смеясь над собой. Лицо умное, чуть-чуть мужское. Она музыкантша, ни слова по-русски, и вообще ни по-каковски, зовут её Ионекава Фумико, перед нею на ковре длинный и узкий инструмент — величина человечьего гроба — называется кото, она играет на нём для меня по просьбе Пильняка, которого она зовёт Дьа-Дьа (Дядя)… Показывая её как чудо дрессировки, Пильняк в качестве импресарио заставил её говорить о русской литературе (её брат — переводчик). Она сейчас же сделала восторженное лицо и произнесла: Пусикини, Толостои, Беленяки (Пильняк). Весь подоконник её комнаты усеян комарами. Оказывается, она привезла из Японии курево, от которого все комары дохнут в воздухе.
5
Вихри революции надули крылья Пильняка. Но одного ветра мало, чтобы лететь своей волей и так долго, сколько захочешь. Что делать, когда ветер уляжется? Падает воздушный змей, садится на траву парашют одуванчика… Сколь велико было очарование, столь неприятно недоумение разочарованности — так выходят из наркоза. Эпоха закончилась. Чары её потеряли силу.
Вслед за «Голым годом» пишутся рассказы и повести (новые сборники выходят один за другим: «Смертельное манит», «Никола-на-Посадях», «Английские рассказы»), затем роман «Машины и волки», опять рассказы («Мать сыра-земля», «Заволочье», «Корни японского солнца»), «Повесть непогашенной луны»… При всей лояльности к большевистской власти Пильняк полон творческой дерзости — принцип партийного руководства искусством ему глубоко чужд, право писателя на независимый взгляд для него не подлежит сомнению — это такое же естественное право, как дышать, мокнуть под дождём, любить и в итоге «самому выбирать свою смерть».
А дышать тем временем становилось всё труднее — вихрь выдул всё, что имел за щеками, воздух густел, застывал в вязкий студень. Но в Пильняке была сваей вбита какая-то неусмиряемая победительность, какое-то спокойное упрямство. История с «Повестью непогашенной луны» ничему его не научила. В 1929 году в берлинском издательстве «Петрополис» выходит повесть Пильняка «Красное дерево», тут же оцененная советской критикой как «враждебная вылазка». Травля началась беспрецедентная — в оборот вошло пугающее, не подлежащее оправданию определение «пильняковщина». В вину автору ставилось уже не только чуждое идейное содержание, но и сам факт публикации книги за рубежом, что до сих пор считалось вполне обычной практикой (да и позже в «Петрополисе» продолжали выходить книги советских авторов, в частности Ильи Эренбурга, безо всяких для них последствий). Кампания была столь оскорбительной и тотальной (именно на Пильняке обкатывались приёмы морального подавления, которые впоследствии были применены к Ахматовой и Зощенко, Пастернаку и Солженицыну), что за автора «Красного дерева» даже вступился Горький, симпатии к творчеству Пильняка отнюдь не питавший. Ильф и Петров в одном из своих фельетонов той поры также высмеивали практику «единодушных» заочных выволочек Пильняку на собраниях в редакциях и творческих организациях — именно тогда впервые обрела хождение формула «сам я не читал, но автора осуждаю…»
А между тем Пильняк всего лишь делал своё дело, то есть как умел и как совесть и ум ему подсказывали, прослеживал российские исторические судьбы. На что указывал в своём дневнике. Метели революции улеглись, в России торжествовал новый обыватель. Пильняк видел это и написал в своём «Красном дереве» о застывающей ледком на теле страны скуке, о косности новой действительности, пришедшей на смену буре, ещё недавно казавшейся неукротимой. Герои нового времени — братья-краснодеревщики, занятые скупкой и реставрацией павловской мебели, на которую вновь появился спрос. «Кожаные люди в кожаных куртках» — большевики из «Голого года» — наконец опоясали Россию стальными обручами, как бочку, собрали всё, что сохранилось из просыпанного, умяли, затолкали под крышку.
войдите или зарегистрируйтесь