Василий Аксенов. Золотой век
Василий Аксенов. Золотой век. — СПб, 2018. — 608 с.
Василий Аксенов — русский прозаик, обладатель премии Андрея Белого (1985). По крови он — помор и казак, и потому его творчество — сильное и самобытное, не терпящее полутонов и намёков. Сборник рассказов «Золотой век» — это ностальгия по тому, что когда-то было — и прошло, но не бесследно: осталось в памяти, в самом человеке. Это воспоминание о Сибири, о лете и зиме, о детстве, которое заканчивается — и которое живет вечно.
ЗОЛОТОЙ ВЕК
(СТРАЖА ПЕРВАЯ)
Ялани, родине моей, на глазах моих умирающей, и друзьям детства, живым и усопшим, с любовью
Кто дал бы мне крылья, как у голубя?
Я улетел бы к вам и успокоился бы.
(Пс. 54, 7)
Мороз. Для наших мест не исключительный: градусов сорок.
В Ялани точно никогда и ни о чём тебе не скажут. Ни на один вопрос со словом «сколько». Ответят: вроде или около.
Около, значит, сорока.
Могут сказать еще: примерно. Не с целью правду скрыть — не утаишь. Все относительно — поэтому. Не скажешь же: примерно, умер. Или про то, что у тебя родился кто-то, сын или дочь, не скажешь: вроде. А потому что тут — предметно. Родился. Умер. Не сколько сена накосил. Не сколько денег заработал.
Примерно: сорок.
Бывали и ядренее морозы: под шестьдесят и даже крепче. На своей шкуре испытал. Забыть трудно. Да и теперь еще случаются, не согласуясь с пресловутым глобальным потеплением, странно с ним как-то сочетаясь ли. Так иногда прижмут, что ни воробьёв, ни сорок и ни ворон, обычно вездесущих, не увидишь, сколько в заиндевевшее окно их ни высматривай. Ни на столбах, ни на заборах, ни на натоптанных в снегу дорожках — важно порой, в более мягкую погоду, по ним расхаживают — как по собственным, словно они их проторили, а не люди. Прячутся где-то. По чердакам, дворам, сараям и пустым, оставленным переехавшими в город сельчанами домам, еще не развалившимся. Сидят там, клюв не разевая и нахохлившись, — так, наверное. Пережидают. Чтобы в коротком перелёте с места на место, из укрытия в укрытие, кровь в теле в лед у них не затвердела, а им самим не превратиться в твердую, как камень, глызку; вымерзнет, полетев, какая в непроглядном от густой изморози воздухе, после, уже бесчувственная, ударится обо что-нибудь и раскрошится, как хрустальный флакончик, вдребезги. Бывало.
Люди здесь сибиряки — терпят, с упертым смирением и чалдонской ухмылкой называя такие морозы кто кляшшыми, а кто собачьими — едино по значению.
На исходе последнее воскресенье января. Через несколько минут наступит полночь. Я и родился.
Событие для меня значительное. Спустя двести девяносто один год после того, как побывал в Ялани проездом ярословый и непокоривый протопоп Аввакум с верной женой своей Анастасией Марковной. И за месяц с небольшим до оглушительной для страны смерти в Москве Иосифа Виссарионовича Джугашвили, который отбывал некогда безбедно и нехлопотно в нашем уезде ссылку. За счет казны. Своеобразный отпуск. С активным, как говорят теперь, отдыхом от пылкой революционной деятельности. Передышкой. Как в альпийском Куршавеле. Катаясь на лыжах. Охотясь в тайге за дичью, а в деревне — за молоденькими девицами. И после, будучи уже не заурядным государевым преступником, а известным на весь мир государственным и политическим деятелем, в классовом или этническом неприятии, разметал, как ветер ворох жухлых листьев, наше казацко-крестьянское население. Одних на родине оставил — выживать в страхе и в ожидании своей очереди, других отослал за полярный круг — строить там впроголодь новый портовый город, третьих совсем уж далеко — в могилу преждевременно. Надо же так вот ненавидеть. Или любить. Идею. Не людей. А на Февральскую, буржуазно-демократическую, революцию, кстати, вместе с Каменевым-Розенфельдом, революционером с 1901 года и зятем Льва Давидовича Троцкого-Бронштейна, и Мурановым-Мурановым Матвеем Константиновичем, если кто забыл или не знает, членом РСДРП с 1904 года и членом же редколлегии большевистской газеты «Правда», Сталин поехал из Ялани.
Тех, кто вдруг в этом усомнится, вежливо отсылаю по такому адресу: «Интернет; Биография. Ру \К\ Каменев Лев Борисович». Удостоверьтесь.
Я не придумщик, не подложник и чей-то политический заказ не выполняю — не способен.
(Скорых на выводы хочу предупредить. Честных и «объективных» критиков особенно прошу не волноваться. Несмотря на некоторые совпадения и повествование от первого лица, главный герой и автор — не одно лицо. Взгляды на исторические процессы и исторические личности у автора и главного героя, от имени которого ведется рассказ, не всегда совпадают; а у автора и остальных героев — уж и тем более — те и сами с усами.)
Родился не на смену уходящему со сцены коноводу мирового пролетариата. Слава Богу. Жизнь это подтвердила. На скромную, рядовую роль — обычного смертного. Как-то вот с ней пока справляюсь; родительскими молитвами — не прекращаются, не утихают. Но право полное имею заявить: я, дескать, жил еще при Сталине. Как со своей родной бабушкой Настасьей, умершей от цинги за полярным кругом, там же и похороненной, во времени не разминулись. Хоть и краем, но коснулся. Великого, как некоторые считают, и славного; грандиозного ли, как полагают иные, но кошмарного и бесчеловечного — здесь без оценки, о другом.
Не в больнице. Дома. Мама управилась сама. Без повитухи. Я не первенец. Последний. Пятый. И ей, маме, было уже не восемнадцать лет, а тридцать с лишним. Навыкла.
Старшие братья и сёстры мои уже спали. Крепко, наверное, не притворялись. И обнаружили меня уж только утром. В силу своего разума, удивились, а незлобивости — порадовались. Младшая из сестер назвала меня «кыхой», то есть кысой. Может, и перепутала, а может, и сравнила. Так, до крещения, совершенного надо мной позже месяцем, двумя ли и крадче от уехавшего на то время в затяжную командировку отца, убежденного — хоть и не марксиста, но — социалиста-коммуниста, я для всех и оставался Кыхой.
Отца мама отправила к соседям, «чтобы обоим не смущаться». Тот не заставил уговаривать себя — подался, прихватив с собой из шкапу-судника пол-литровую бутылку питьевову спирту — на всякий случай там хранился — случай представился, куда уж более-то подходящий. Друг моего отца — скорей, отзывчивый приятель — обретался в соседях, Чеславлев Захар Иванович. Подняв с постели и послав к роженице для поддержания душевного помощниц — жену, Матрену Николаевну, будущую мою хрёсну, и мать Захара Ивановича, Марфу Измайловну, — бдели приятели, беседовали, а после, вскоре как проведали о появлении моём на свет, до следующей уже ночи «ножки обмывали»; по сей вот день хожу на них, а то и бегаю — обмыли добросовестно. И у приятеля имелось кое-что, конечно. На лекарство и на тот же всякий случай. Тоже, наверное, в шкапу, где потаенно ли, не на виду, держалось. Не обойтись без этого в Сибири, по причине сурового климата и ошеломляющей порой — для того, кто вдруг проникнется, — оторванности от многошумного цивилизованного мира. Так что нужды с моющим средством у них, предполагаю, не возникло.
И я, думаю, будь я на месте моего отца, сразу бы покорился — к другу, живи поблизости он от меня, убрался бы. Или, на худой конец, невзирая на погоду, вокруг бы дома потоптался. Не для моего слабого духа подобное зрелище, не по моим шатким нервам. Тех из мужчин — исключая акушеров и ветеринаров, обязанных к этому служебным долгом, — кто горит желанием присутствовать при родах чьих-то, даже кошки, понять мне трудно. Но не сужу их. Им дано. Во мне отсутствует. Нужда прижмет, так, может... Не об этом.
В разоренной и оскверненной заводилами новой, по духу века, светлой жизни в сороковом, предвоенном, году двадцатого столетия яланской церкви, каменной, возведенной когда-то нашими, темными умом, предками, чалдонами-казаками, во имя Сретенья Господня, теперь стоял громоздкий дизель, снабжающий Ялань светом, но электрическим уже, а не духовным. Работал дизель, в первую очередь, на МТС, а на людей уж — во вторую. Свет — давали его только с пяти до девяти утра и с шести до одиннадцати вечера — погас. При лампе керосиновой. И первый свет физический, который в жизни меня встретил, был от нее, от этой лампы, значит. Как я к нему отнёсся — как очень яркому, как очень тусклому ли, — если тогда еще или уже и видел что-то я, не представляю. Был там не только свет, были и тени. Как повлияло это на меня, не повлияло ли никак, вряд ли когда теперь уже и выясню.
За час до этого «вернулся из гостей». С вечеринки, устроенной в складчину. Было тогда в обычае такое. Нынче не водится — отжило. «Скинуться на троих» — лишь жалкий отголосок. Мама рассказывала так: «Мы с отцом гуляли у Коротких. У Саги с Александрой. Складчиной. Их черед был принимать гостей. Царство им Небесное. Оба уж померли. Не старыми. Болезнь-то эта — нехорошая, помилуй Господи... уж как привяжется... Отец гулял, а я сопровождала. Домой пришли. Ты вскоре и родился». — «Я запросился, вас заторопил?» — спрашивал я у мамы. «Нет, — отвечала она. — До последнего сидел тихонечко, как в засаде... Там был смирнее, чем теперь». Ей было лучше знать, я не оспаривал. Сейчас, тем более, ни в чем ей не перечу, и в самом малом даже, незначительном. Все разногласия уладили. Разве в одном бы укорил: дом по вине ее пустует — так, насовсем-то, никогда не отлучалась. Вступишь теперь в него, как гость, осмотришься сначала и, со стесненным горлом, сердцем позовешь: «Мама, ты где?» — Будто откликнется, но издалека. Пусть бы и это не вменилось мне в противоречие. Отец, так тот давно уж, в доме-то, не отвечает, хоть зазовись.
С двумя макушками — не с рожками, оговорюсь для подозрительных.
В «рубашке».
Не по своей, похоже, воле. Была ли она, воля моя, уже тогда при мне, нет ли, сказать определенно не могу, не знаю. Да и сейчас-то не всегда её доищешься и дозовешься. Разве что на худое — ближнего осудить, глянуть налево вожделенно, лишнего выпить ли, — тут она рядом, словно не отходила ни на шаг, готова мной, будто рабом презренным, помыкать, распоряжаться. А на что доброе — пуд соли съешь, пока с ней сговоришься. Уже — не воля, а — неволя.
То есть никто не спрашивал меня, хочу я, такой-сякой немазаный, пока что безымянный, может, и с именем, извечно мне уже прописанным, родиться, не хочу ли. Возможно, спрашивал. Возможно, что-то я и отвечал, да вот не помню. Но мне-то видится всё это так: я просто был поставлен перед фактом: вот это ты, а это мир, мол, — сосуществуйте, как получится. Но кто такой я и откуда, мне не сказали. Нет, не жалею — не об этом. Я благодарен Богу, что:
Родился.
Вызван откуда-то — как ниоткуда.
Как гриб — от сырости ли только?
И ниоткуда... Ниоткуда ли?
Я так не думаю. В минуты мрачные — даже тогда.
И гриб не сам по себе, не по своей прихоти, думаю, засеялся, и нарастает не от сырости лишь, а изначальным попечением Господним о всей вселенной и о человеке. И я не исключение — и я, как мир, как часть его живая, что-то, пусть мало-мало, но осознающая, с начала мира Им промыслен. Имже вся. Значит, и я Тем. Не сотворил бы Бог меня — не создавал бы Он и мира. Какой бы смысл был в этом мире, если бы не было меня в нем? Никакого. Гриб в мире есть, а я отсутствую и никогда не появлялся здесь — разве представить? Значит, и я из Промысла — не ниоткуда. Как для кого, не знаю, для меня — логично.
войдите или зарегистрируйтесь