Дмитрий Гаричев. Охота

Дмитрий Гаричев родился в 1987 году в городе Ногинск Московской области. Окончил Московский государственный лингвистический университет, работает переводчиком. Лауреат малой премии «Московский счет» (книга стихов «После всех собак»). Проза публиковалась в «Октябре», «Волге», «Снобе» и TextOnly.

Сергей Лебеденко и Артем Роганов: «Это было навсегда и не кончилось». Героиню рассказа Дмитрия Гаричева Наташу сокращают на любимой работе: она вела передачу о писателях на небольшом местном ТВ, этакое литературное «Намедни». Но журналистов, как и чекистов, бывших не бывает, и Наташа берется расследовать один полузагадочный сюжет из девяностых, который не дает ей покоя. Ее окружает мир старых газетных и журнальных подшивок, обрывки памяти умерших хранителей культуры прошлого, и невольно ловишь себя на мысли: неужели это и все? Да, все; но детальные поиски, которые ведет героиня, несут ей освобождение — то, чего от «внутренней эмиграции» мы ждать не привыкли.  И все же, не слишком ли часто мы отправлялись в эту эмиграцию за последние годы? Не пора ли повернуться к реальности лицом?

 

 

ОХОТА
из цикла «Сказки для мертвых детей»

 

Когда округ отсек им треть бюджета и Наташе без предисловий объявили, что ее передача уходит в архив, это было обидно, но вместе с тем и отпустительно: тех, с кем ей самой хотелось поговорить, хватило на два десятка выпусков, а потом пришлось браться за всех остальных из вековой обоймы районных альманахов; среди них попадались не самые скучные люди, но никто из них, ясно, нигде ничего не расшаривал, и отдача получалась совсем ничтожна. Новые же молодые, искавшие удачу в маленьких пабликах, шли к ней как на комиссию, и хотя все вопросы были известны заранее, отвечали со сдавленным ужасом, в общем понятным, но никак не украшавшим разговор. И от тех, и от других у Наташи остались книги, две с лишним полки, которые теперь нужно было куда-то деть из редакции; муж был против и злился, но все же пригнал машину, и они отвезли все домой, недовольные друг другом.

Ты же даже не отличишь их, если я прочитаю тебе без фамилий, сказал муж, подняв на этаж последнюю коробку: она приняла вызов, и весь вечер сражалась за честь своей библиотеки, ошибившись всего лишь однажды, когда поторопилась и приписала стихотворение с талибами знаменитому ветерану Афгана, а оно оказалось как раз про Чечню и принадлежало майорше МЧС с дальнего полигона. Остальное же было узнано безупречно, муж признал ее право и без шуток сказал, что потрясен; на семейных средствах Наташина отставка с канала не сказывалась почти никак, она была занята еще в трех муниципальных проектах, которые пока не собирались разогнать, и он был скорее рад, что теперь у них будет больше общего времени. Наташа же не то чтобы особенно пеклась о сорной городской славе, но, однако, за эти полтора эфирных года привыкла считать, что приличные люди на улице узнают ее если даже не с первого взгляда, то чуть погодя: теперь же это должно будет, понимала она, сперва как-то так расслоиться, а потом и распасться совсем, как фанера на даче. Она знала, как это случается здесь: те, у кого она сама училась внештатницей в двух местных газетах, в ту пору казались живыми богами, их боялись и даже пытались убить, а потом они умерли сами собой в одиноких квартирах, и сейчас, не так уж много времени спустя, о них помнили только самые верные сердцем, вроде нее самой и еще нескольких человек, занимавшихся, впрочем, совсем другими делами. Опять же, в их библиотеке, где все ее знали, можно было поднять здешние подшивки за давние годы и проследить, например, ситуацию на литературных страницах: какие-то имена светились по десятку лет, но ни одно из них не говорило ей ровно ничего; достаточно долго Наташа считала, что виной тому ее собственное невежество, а когда она попала на семинар к редактору одного толстого журнала и рассказала ему, тот мягко предположил, что, возможно, это были просто плохие, неинтересные стихи.

Эти слова смутили ее: она не понимала, как стихи могут быть неинтересными, и тем более было странно услышать такое не от русского гопника или айтишника, а от человека, всерьез погруженного в литературу. О ее собственных стихах, когда пришло время разбора, редактор сказал что-то вроде того, что им стоит быть наивными до конца, а не умнеть посередине пути, но она уже не могла как следует доверять ему, семинар оказался напрасной возней; напоследок он подсказал ей несколько фамилий для ориентира, на обратной дороге Наташа все прочитала, но так и не сумела разобрать, чем эти стихи лучше тех, что водились в подшивках: мало того, многие из них были явно неряшливей, необязательней, словно авторы знали заранее, что их опубликуют и так, можно было не слишком стараться. Великий Гордеев, командовавший городским литкружком, куда она заглядывала школьницей, не оставил бы камня на камне от этих неловких построек; впрочем, он тоже был мертв, и те молодые из пабликов, что приходили к ней на разговор, уже не узнавали этого имени. Общее это беспамятство и так угнетало Наташу, а теперь, без своей передачи, она чувствовала, что его темное облако угрожает и ей; нужно было придумывать что-то еще, и в первый же выходной она отправилась в библиотеку, счастливая от замысла, который должен быть выручить не ее одну.

В пустом читальном зале она утвердила перед собой камеру и раскрыла подшивку их «Родника» с полустертым клеймом 1989 на обложке: Наташа решила, что составит обзоры их литературных страниц за каждый год своей жизни с рождения по две тысячи пятый, когда она сама в первый раз здесь опубликовалась. Восемьдесят девятый оказался не лучшим для старта: на почти сто выпусков было две с половиной полосы со стихами, в большинстве своем бодрыми, но все равно будто бы не совсем живыми; она начала было наговаривать это на камеру, но скоро осеклась, догадавшись, что такая подача способна задеть вдруг набредшего на ее видео автора этих самых стихов или, если того тоже больше нет на свете, то кого-нибудь из его родственников, сохраняющего в секретере эти же номера. В конце концов, она никогда не ощущала себя вправе кого-либо так уж критиковать, и браться за это теперь было вдвойне неуместно; на ее удачу, на второй в году литстранице оказалось пронзительно странное стихотворение, отсылавшее явно к Чернобыльской катастрофе, пересказанной здесь в виде легенды о Вавилонской башне: строители почему-то были в черных повязках, и когда башня переломилась от взрыва, они сняли их и переплели вместе, чтобы связать половины обратно. Автора звали Аркадий Адашев, и фамилия эта казалась знакомой: после, за монтажом, Наташа вспомнила, что в прошлом году в Доме художника была выставка, где на стенах висели железные рыбы и вроде бы водоросли; она написала товарищу из союза, и тот объяснил, что рыб выставлял другой Адашев, по имени Антон: на прицепленном фото с открытия стоял мглистый пенсионер в оловянной бороде поверх советского пиджака.

Наташа поблагодарила и не стала пока продолжать выяснение; в томе за девяностый год обстановка оказалась уже другой: на восемьдесят выпусков пришлось семь литстраниц, общее настроение их было, не постеснялась сказать она, более честным, чем в предыдущем году: даже в немногих женских вещах говорилось о жизни, скользящей как на катке, о растерянных ивах над озером и последних осенних мухах. Мужчины же прощались с дачами, беседовали кто с костром, кто с туманом, мерзли на футбольных трибунах и вспоминали отцов; от Адашева было два стихотворения в ноябрьском выпуске: бескровная дачная же зарисовка и в паре с ней непроницаемый с первого взгляда текст в шестнадцать строк о человеке, запертом в «глубокой комнате» за золотыми дверьми; по вечерам он смотрит в «белый экран», но когда к нему приходят другие люди, он должен притворяться мертвым. Можно было подумать, что это написано по мотивам какой-то древней компьютерной игры, но прочитав все вслух до конца, Наташа вздрогнула от догадки: это был Ленин в мавзолее, «одинокий как никто». Пересматривая дома отснятое, она посмеялась своей реакции: такое выражение лица давалось не каждому анбоксеру-стотысячнику, она добавила таймкод «Самое большое удивление в моей жизни»; первый обзор намотал за неделю совокупно под триста просмотров, неплохо для старта, муж поздравил ее как умел, и к вечеру она решила поговорить с ним о своей находке.

Не знаю, почему я никогда не замечала эти стихи, призналась Наташа: я читала все эти подшивки еще в школе, я должна была обратить внимание. Ты хочешь сказать, что они все же лучше, чем те, что обычно печатают здесь, подстерег ее муж; я совсем не об этом, сразу же разозлилась она: они просто другие, ты сам это видишь, я не понимаю, как я могла их проглядеть и почему мне никто ничего не сказал. Муж улыбнулся: но кто должен был тебе что-то сказать? Все, кого ты к себе приглашала, если и говорили о ком-то еще кроме себя самих, то разве что о Пушкине; а этот Адашев, скорее всего, вообще здесь ни с кем не дружил, дались они ему. Ты говоришь, будто он уже умер и тебе это все равно, вскипала Наташа, а может быть, у него еще тысячи ненапечатанных стихотворений, гугл не знает его, я могла бы открыть его всем. Муж, всегда считавший, что он достаточно сочувствует Наташиным увлеченьям, смутился от ее напора: ну возможно, он просто не хочет, чтобы гугл его знал, может быть, ему хватило газетных подборок и его не волнует мировое признание, тебе никогда не встречались такие авторы? Наташа не нашлась, что ответить, и только пожала плечами: мировым признанием в любом случае управляли тертые люди вроде того московского редактора, и вряд ли районный Адашев мог рассчитывать на их благосклонность; для себя самой она давно решила, что этим двум литературам лучше не пересекаться друг с другом, а жить совсем отдельно, чтобы никто никого не тревожил своим непониманием. Отправив мужа спать, она осталась в своей комнате, чтобы еще покопать насчет Адашева в сети.

В этот раз на полуживом краеведческом сайте ей повезло напасть на отчет о случившейся у них в девяносто четвертом постановке «Трехгрошовой оперы» (какое совпадение, подумала Наташа), специально для которой были написаны новые тексты песен, чьим автором значился «А. Одашев», но такие ошибки тут были в порядке вещей; она метнулась на сайт театра, но в тамошней летописи спектакль, снятый со сцены уже на следующий сезон, упоминался даже без имени режиссера. Неудачная судьба постановки взволновала ее еще больше; она дружила с несколькими людьми из театра, и хотя все они поступили туда не раньше нулевых, можно было попробовать что-нибудь через них разузнать. Оставался, понятно, еще тот зловещий художник, но этот подход угрожал оказаться слишком прямым: если бы у нее так легко получилось добыть телефон или адрес человека, написавшего о перевязанной башне и алмазных ногтях одинокого Ленина, она бы еще долго не посмела его беспокоить. Утром она написала однокласснику Чеве, который когда-то печально любил ее, а потом закончил театральный и зачем-то вернулся в город: тот отозвался к полудню и сразу же предложил встретиться, чтобы все обсудить; муж не оценил бы такой маневр, но Наташа, почти ненавидя себя, ответила, что вечером у нее будет пара свободных часов.

За столом в дорогом некрасивом кафе Чева честно сказал, что понятия не имеет о той постановке, но может обо всем расспросить завлита, сидящую в театре с каких-то дремучих времен. Мы же можем пообщаться все вместе, предложила Наташа, иначе ведь получится испорченный телефон; Чева объяснил, что завлит ощущает себя божеством и не подпустит близко неизвестную девочку. Неизвестная девочка, ясно, вспыхнула, но быстро догадалась, что это была домашняя заготовка; нужно было как-то сопротивляться, хотя такой поединок и не входил в ее планы, и она, дождавшись, пока принесут кофе, спросила Чеву, почему он не стал цепляться за Москву и осел в их театре. А сколько раз ты побывала в московских театрах в этом, допустим, году, спросил тот; шел сентябрь, и с начала года Наташа еще ни разу не ездила в московский театр. А в прошлом году, продолжал Чева; тоже ни разу, повспоминав, сказала Наташа. Вот, а в нашем театре ты бываешь по меньшей мере раз в месяц, и кто-то же должен играть для тебя хорошо, даже если ему очень сильно мешают, договорил Чева и съежился над своей чашкой; она на мгновение ощутила себя пойманной и поторопилась сказать: видишь, я как раз занимаюсь сейчас человеком, который, возможно, тоже выбрал себе такой путь, хотя это не точно. Мне хотелось бы если не предъявить его всем, то хотя бы самой поблагодарить его за написанное, и, может, прочесть еще что-то, чего никто еще не читал. Я, наверное, могла бы найти его адрес, но мне хочется приближаться к нему понемногу, и даже в библиотеке я еще не все обыскала. Чева вздохнул: но ведь ты даже не знаешь, жив он или нет; зачем брать такой долгий разгон, если рискуешь уткнуться в стену? Она огорчилась и тихо ответила: если я опоздала, то все это будет мне еще нужней.

Через два или три дня Чева написал, что завлит умерла: в тот самый вечер, когда они сидели в кафе, ее увезли на скорой, и действительно, скоро все было кончено; видимо, от отчаяния он приглашал Наташу на панихиду, и она вежливо отказалась прийти. Дурацкий привкус, появившийся в этой истории со смертью могучей женщины, явно что-то да знавшей, раздражал ее; вдобавок пора было делать новый обзор, и она пришла в библиотеку с настроением заложницы. Благо, том за девяносто первый год был совсем тонок, всего сорок два выпуска и всего лишь одна литстраница, где, однако, Адашев отсутствовал, зато остальные старались: поляк Русинек, которого она застала уже полностью сумасшедшим стариком, писал о детских костях на помойке, неизвестный Смирнов обещал дойти до Бога, прочие не отставали; она с нужным почтением прокомментировала ощущение разверзшейся пропасти, добавила что-то из маминых рассказов о шоковой терапии, но дома выяснилось, что та началась в девяносто втором: обзор в итоге вышел скомканным, и от досады она почти не спала ночью. Утром, одна в гулкой квартире, она вдруг поняла, что Адашева может просто не оказаться больше ни в одной из подшивок: впору было опять гнаться в библиотеку на непрочных ногах или даже вызвать такси, но был понедельник, выходной; не зная, как справиться с поднявшейся тоской, Наташа решила разобрать привезенные из редакции книги, все еще не расставленные прилично.

От последних расстройств многие из них показались ей теперь не то чтобы пустыми, но все-таки необязательными: сложно было представить, что кто-нибудь стал бы гоняться за такими стихами, затерянными по старым газетам. В нулевых все издавались в типографии «Шерна», где для всех была одна и та же обложка: оранжевый оклад вокруг белого поля с фотографией посередине и названием под ней, обычно цитатным; выпущенные крепкими инвалидами, пожилыми геодезистами и заслуженными кардиологами, сборники эти выглядели как надгробия на городском кладбище с присказкой «а боль осталась навсегда»: еще неделю назад Наташа сочла бы такое сравнение бесчеловечным, но сейчас она только вздохнула. Все эти старики были ей так рады, благодарны за съемки, и она не была готова предать эту их благодарность; уже механически продолжая перебирать свой реликварий, она наткнулась на небольшую книжку в самодельном переплете глухого зеленого цвета без опознавательных знаков. Наташа не помнила, от кого она к ней попала, и сам вид ее был подозрителен; имени автора не нашлось и внутри, названия тоже не оказалось, но первый же текст заставил ее похолодеть: это было, с небольшими перестановками, то самое стихотворение о перевязанной башне, только набранное на печатной машинке, чуть задранное с правого края.

Листать это дальше одной было не по себе, и она положила книжку обратно в коробку, привалив еще сверху другими; кое-как собирая завтрак, Наташа опомнилась: ведь она угадала все, что прозвучало на той устроенной ей мужем викторине, но как это вышло; бросив все, она отправила мужу войс: прости, но в тот вечер, когда ты читал мне стихи, а я их узнавала, там была или нет самодельная книга в зеленой обложке, ну как делали раньше? Спустя двадцать минут, в течение которых она так и не нашла в себе сил вернуться в гостиную, муж отозвался: никакой книги не было, он бы запомнил, отец тоже был переплетчик. От этого ответа ей вдруг полегчало: по крайней мере, из него можно было вывести, что она по-прежнему в своем уме; вместе с этим она почувствовала прилив настоящего бешенства и, громко топая, прошла в гостиную, но влезть руками в коробку, куда была убрана злополучная самоделка, все равно не решилась. Вместо этого она распахнула другую и сразу вывалила все книги на диван, опасаясь вытягивать их по одной: в общей россыпи все было обыкновенно, все фамилии и названия были на месте, лица с обложек смотрели так же безучастно, как обычно. Может быть, муж был прав, когда сопротивлялся их переброске в квартиру; может быть, все это стоило прямо сейчас вынести на помойку, к детским костям и чему там еще.

Все еще вздрагивая от злости, Наташа выбрала из мешанины книжку ровесницы-иронистки из соседнего города, у которой всегда получалось ее развеселить, и открыла на первой странице: там был достаточно глупый стишок о финансовой пирамиде, построенной со всей прытью «до самого неба», но потом тоже рухнувшей, так что вкладчикам пришлось снять с себя последние штаны. Это было вдвойне несмешно: во-первых, Наташины родители тоже когда-то вложились, а во-вторых, история эта слишком напоминала адашевский стих о Чернобыле; отложив иронистку и сжимаясь от растущего звона в голове, Наташа взяла наугад сборник учительницы из школы для тупых и проверила, что там на первой странице: дети в ярких шарфах весь день ваяли снежную крепость, поздно вернулись домой после игр, а к утру настала весна и все стаяло, шарфы грустно повисли в прихожих. Наташа вытерла вспотевшие ладони об коленки, и уже не очень зная, чего она, собственно, ищет, проверила остальные книги из коробки: в начале каждой где хореем, где александрийским стихом, а где белым воспроизводилось все то же: нечто строилось и распадалось, а завершалось все крупным планом какой-то детали из одежды строителей. Медленно встав с дивана, Наташа поняла, что не может оставаться со всем этим дома, нужно было уйти; она вышла из комнаты и оделась, взяла телефон с кошельком, но, уже потянувшись к двери, разозлилась опять, бросилась обратно и, как из огня, выхватив из коробки проклятый зеленый томик, выбежала на улицу вместе с ним.

В детстве она ходила почитать на качели, и теперь, оказавшись во дворе с книгой в руках, чувствовала себя почти ребенком; это скорее утешало ее: здесь, на глазах у соседей, с ней ничего не должно было случиться. Но что, если внутри книги спрятана бомба, муж рассказывал ей о таких уловках спецслужб? Это бы помогло объяснить ее странное проникновение в дом; муж рассказывал тоже, как в какой-то стране людям перезаводили будильники и переставляли вещи, пока они спали, пытаясь свести их с ума: так что, может быть, в книге нет никакой бомбы, но книга сама задумана как бомба; скорее, как грязная бомба, муж рассказывал и о такой, незаметно заражающей все вокруг себя, как это и произошло с другими книгами из коробок: все-таки было правильно вынести ее хотя бы из дома, даже если тем книгам было уже не помочь; впрочем, как раз за них она уже не слишком переживала. Над городом стояло рассеянное солнце, листва выглядела уже серой; идти было особенно некуда, и Наташа села на скамейку, раздумывая, как ей со всем поступить.

Потыкавшись в последние переписки, она все же набрала своего художника, хотя была почти уверена, что ее Адашев едва ли как-то связан с тем выставочным дедом; ей хотелось просто поговорить и успокоиться. Наташа, мгновенно снял трубку художник, если ты насчет Адашева, то точно вовремя: он тут съезжает из мастерской, собирает свой хлам. Ты не можешь передать ему телефон, попросила она, и художник рассмеялся: слушай, он весь какой-то подорванный, мы уже десять раз поругались, я не хочу к нему снова подходить; если у тебя дело, приезжай сюда, это все еще надолго; если что, отобьемся вдвоем. Хорошо, кротко сказала Наташа и вызвала такси.

Машина пришла быстро, а круглый мужик за рулем не сдержался: с книгой возил в последний раз лет пять назад; она не сразу поняла и сперва решила, что тот просит отменить заказ. По дороге Наташа вздумала раскрыть книгу наугад, чтобы та предсказала ей, что будет в Доме художника, но книга не поддалась, переплет и страницы как сплавились вместе; в то же время она стала будто бы легче, и когда Наташа вышла из такси, та весила меньше школьной тетрадки в двенадцать страниц, внутрь нее явно не было убрано никакой бомбы, но открыть ее по-прежнему было нельзя. Дружественный художник ждал ее в темном фойе, усевшись в желтом вытертом кресле, наверху же, судя по долетавшим звукам, творился какой-то погром; Женя, сказала она очень серьезно, объясни, пожалуйста, что у вас здесь происходит. Тот развел руками: если бы я понимал; он приехал раньше всех, ждал меня у дверей, объявил, что больше не станет здесь работать и сегодня же все увезет; я спросил, что за спешка, но он только сказал, чтобы я вызвал водителя для перевозки, и пошел в мастерскую. А он точно не пишет стихи, спросила Наташа, скребя ногтями обрез неподдающейся книги; так ты за этим приехала, то ли вскипел, то ли восхитился художник: что же, пойдем вместе и спросим его. Он вскочил с кресла и жестом пригласил Наташу подняться по лестнице; сверху донесся раздирающий скрежет, словно по бетонному полу волокли чугунную ванну, а потом еще долгая ругань, слипшаяся в один яростно-неразборчивый ком.

Лестница вела в выставочный зал, стены были пусты, и лишь в одном месте висел тягостный портрет властной бабы со смотанными в какие-то клубни волосами; кто это, не удержалась Наташа, пригибаясь от грохота со стороны мастерских, и ее провожатый подступил прочесть табличку: заведующая литературно-драматической частью городского театра Ковалева Е. И., восемьдесят четвертого года уродство, это с выставки «Лица нашей земли» все еще не убрали. Лица нашей земли, повторила Наташа, опять холодея, но художник звал ее дальше, в коридор с мастерскими, в конце которого неистовствовал Адашев; а где все остальные, робко спросила она; понедельник, отвечал Женя, хорошо, если кто-то появится после обеда. Они миновали четыре двери и остановились у пятой, за которой как будто бы одновременно рубили мебель и швыряли в стену консервные банки. Наташа все-таки постучала, и в дверь изнутри тотчас что-то ударило; я боюсь, громко призналась она, и художник, отодвинув ее подальше, толкнул дверь ногой и сам отскочил назад. Грохот стих, и хотя с ее места Наташе был виден лишь маленький край мастерской, она догадалась, что внутри уже никого нет. Они оба вошли в разгромленную комнату, где не осталось как будто ни одной целой вещи: стол и стулья были обращены в щепки, шкафы смяты как пакеты из-под сока, светильники разбиты, а железные рыбы и водоросли превратились в бесформенную проволоку, протянувшуюся тут и там.

Что же ты собиралась узнать у него, пробормотал художник, уставившись в заваленный пол. Что угодно, сказала Наташа, застыв у него за спиной, с ним раньше случалось такое? Какое, обернулся Женя: в смысле, разносил ли он раньше мастерскую, а потом исчезал? Я не припоминаю, но я здесь всего восемь лет, а он один из самых древних; я не удивлюсь, если кто-нибудь из стариков тоже что-то такое расскажет. Как же это теперь убирать, вздохнула Наташа, осторожно переступая; да никак, отозвался художник, я просто запру дверь и все, не хватало еще выгребать это месиво, ну-ка пойдем. Наташа подумала было оставить здесь взаперти свою книгу, раз та все равно не желает больше открываться и почти ничего не весит, но не стала; Женя, как и обещал, повернул ключ в замке, и они вернулись в зал с мертвой заведующей на стене. Я поставлю нам чаю, сказал художник, посиди пока здесь. Наташа нехотя опустилась на банкетку вполоборота к портрету: Ковалева Е. И. была изображена на фоне, что ли, ковра, и зеленые и бордовые язвы змеились вокруг ее головы и плеч; мелкое копошение их не оживляло заведующую, а наоборот делало еще мертвей, Наташа хотела отвернуться совсем, но что-то ей ощутимо мешало, и вместо этого она опустила глаза и, сама себя не узнавая, тихо заговорила: что ты от меня хочешь, лицо нашей земли, ты мертва, и портрет твой мертв; я пришла сюда не затем, чтобы ты утверждала себя за мой счет, раз тебя забыли снять после выставки; здесь и так полный город таких, ждущих на мне оттоптаться за всю свою жизнь, и ты ничем их не лучше; я рада, что мы не успели встретиться, пока это еще было возможно.

Когда Женя принес чай и она тотчас же обожгла себе язык, Наташа восприняла это как предостережение и не стала много болтать; художник же порядком наплел ей про былые истерики здешних насельников, и даже если он все сочинил, ей стало более-менее ясно, почему его не опрокинуло мгновенное исчезновение второго Адашева. Книгу, которую она держала на коленях, он будто бы не замечал; еще через время на этаж, как и было сказано, начали подниматься неважно одетые пожилые живописцы, и Наташа, пожав Женину руку, ускользнула на улицу и отправилась домой пешком.

Ее саму больше смущало не то, как схлопнулся безумный жестянщик, а ее собственный короткий разговор с нарисованной теткой: когда еще она была в таких неладах с тем, что ее окружало? Всем своим маленьким сердцем Наташа любила этот глупый город, по которому было неудобно даже просто передвигаться; ей хотелось быть нужной ему, не всему, разумеется, сразу, но хотя бы тем внимательным и уравновешенным людям, которые ходят на выставки и радуются литературной странице; когда возле кинотеатра накануне ее выпускного установили огромную доску почета, она выучила все двадцать шесть лиц и подписей, потому что не могла иначе. Тогдашние кладбищенские и мусорные воротилы, присылавшие в ее первую редакцию дегенератов с угрозами, были так же страшны и смертоносны, как полевые командиры Ичкерии, а когда в театре во время спектакля в пустые дальние ряды обвалился пустой же балкон, это был их «Норд-Ост», и она собирала для газеты истории переживших тот вечер. Теперь Наташа сама вела по четвергам студию юного журналиста, где числилось семь девочек, в каждой из которых она узнавала немного себя; город же перестраивался, перешивался, ни с одной из тех точек, где она когда-то любила постоять и посмотреть, он больше не выглядел так, как тогда. По мере того, как она приближалась к дому, книга в руке начинала опять тяжелеть, Наташа больше не пыталась открыть ее; за старым мостом в нее чуть не влетел дурной велосипедист в петушиной толстовке, она выругалась, и он тоже; ей захотелось мороженого, но в остановочном киоске была одна дрянь, и пришлось перебиться.

Уже под собственными окнами она почувствовала, что книга вернула свой обычный вес; ходьба утомила ее, но морока непонимания была еще утомительней, и она решила проверить, что будет, если она двинется, например, в направлении радиопоселка, все же там были некоторые башни; спустя всего квартал книга заметно полегчала, и Наташа остановилась, соображая еще: катастрофа, повязки, строители; книга будто бы чуть набрала, когда она прошла сотню шагов в сторону стройдвора, но как только Наташа ускорилась, снова стала легчать. Но куда же ты хочешь, спросила она, я не могу отнести тебя к нам, ты и нас перепишешь или просто сотрешь, подскажи мне хоть что-нибудь, книга; если я просто оставлю тебя здесь, ты же окажешься дома раньше, чем я сама туда вернусь? И я никогда не выбрасывала книг, даже историю коммунистической партии, об которую сломала глаза моя мама. На первые скопленные деньги я купила себе «Тихий Дон», потому что у нас его не было, и хотя я его все равно не прочла, я горжусь всякий раз, когда вижу его на полке. И нигде я не ощущала себя такой защищенной от всего плохого, как в библиотеке, но даже там сегодня выходной. Или все же нам стоит попробовать, книга? До библиотеки было еще далеко, но вызывать снова такси казалось нечестным, и она продолжала идти.

Тротуар за кварталом слепых примыкал совсем близко к шоссе, пыль летела в лицо и за ворот, и на всех перекрестках обязательно кто-то сигналил как в последний раз в жизни; когда она вышла к новому мосту с видом на дальние фабрики, стало ясно, что все пока верно: книга потяжелела так, словно бы вся напиталась водой. Ну конечно, сказала Наташа, я должна была сразу додуматься; в мастерских тебе точно было нечего делать, я только зря потратила время. На площади кормили голубей, было трудно пройти; у фонтанов разлапилась белорусская ярмарка, а за ней улицу перекрывал срочный ремонт; она огибала препятствия и кошкой ныряла во дворы, чувствуя все растущую тяжесть в руке. На каком-то балконе бухали и свистнули ей, она чуть пробежалась; на парковке у банка оформляли нелепое происшествие, а на эстраде в парке что-то истошно репетировали; книга весила уже как добрый кирпич, но остановиться и отдохнуть было немыслимо. За парком зевал желтый пустырь, края разбитых плит торчали из песка как плавники ископаемых рыб; библиотека занимала первый этаж жилого дома по ту сторону, и Наташа, громко дыша, преодолела остаток пути.

Оставив свою ношу на крыльце, она заглянула в окна, надеясь, что кто-то окажется внутри, но тщетно; неподалеку алел супермаркет, и она все же зашла за мороженым и водой, чтобы восстановить хоть какие-то силы. Идя обратно, она зажмурила глаза, надеясь на детское чудо, но книга была на прежнем месте; Наташа села с ней рядом, прижавшись спиной к железной двери в грубых клепках. Что же мне делать дальше, выдохнула она, просто бросить тобою в окно и бежать, или будем сидеть здесь до завтра, пока нас не впустят? Кругом стояла такая тишина, словно из всего района выкачали воздух. Просидев так несколько минут без новых мыслей в голове, она оттолкнулась локтями от двери, помогая себе встать, и железо за спиной ее дрогнуло: Наташа потянула за огромное кольцо, и дверь поползла на нее как военный корабль; следующая, из тонкого дерева, уже была отворена.

Уложив книгу на тот самый стол, за которым она писала обзоры литературных страниц, Наташа вытащила из картотеки самый первый ящик. Адашев оказался всего один, и тот какой-то пчеловод; все это начинало снова бесить ее: для чего тогда было открывать дверь, впору казалось устроить здесь тоже погром, но она вспомнила, что в столе у Светланы Николаевны лежит вековая тетрадь с телефонами и адресами всех читателей, когда-либо переступавших этот порог. На одиннадцати страницах, доставшихся букве «А», ничего не нашлось, и Наташа, отдавая дань местным обычаям, отлистала списки до буквы «О», где мгновенно наткнулась на Одашева Арк. Павл., 1954 г. р., проживающего на улице Нижней, д. 5, кв. 78. Наташа понятия не имела, где эта улица, и вбила адрес в карту; карта показала, что Наташа на месте. Она спросила еще адрес городской библиотеки, и все правда совпало; разумеется, ее впервые привели сюда ребенком, она никогда не знала, что эта улица называется Нижней. У Адашева был телефон; не давая себе затормозиться, она села за библиотечный аппарат и проворно набрала номер: четыре далеких гудка спустя трубку сняли и усталый голос сказал: поднимайтесь; а еще через секунду добавил: верните, пожалуйста, книгу.

Трубку тут же повесили, но Наташа еще долго кричала в телефон, колотя по столу свободной рукой: я несла этот кирпич через весь город, у меня болят руки и спина, в меня въехал мудак за мостом, мне свистели с балкона, а в парке была такая музыка, от которой случаются выкидыши; вы могли бы спуститься сюда, а не заставлять меня карабкаться к вам на этаж. Когда она вновь взяла книгу, та словно прибавила еще; шепча проклятия, она вышла из библиотеки и обогнула дом: нужный подъезд оказался в другом конце, Наташа прошла весь двор, широко ставя ноги, почти плача от тяжести. У подъезда было не на что присесть, и она опустилась на пыльный асфальт, не заботясь, что ее может увидеть даже кто-то из тех, кто смотрел передачу. Отдышавшись, она в несколько быстрых шагов втащила книгу на лестницу и рухнула вновь: зеленый томик весил теперь как мужнина гиря, нужно было ставить его вертикально, чтобы потом было удобней поднять. У почтовых ящиков между первым и вторым этажами она скинула куртку; каждая ступень давалась с еще большим усилием, рот высох, а по спине проползал живой ручей: видимо, это и была та самая башня, с которой все началось и которой все должно было закончиться. На третьем этаже ей встретился безразличный одноглазый кот, Наташа попробовала его приласкать, но тот хватил ее лапой и слился; зернышки крови усыпали руку, она снова вцепилась в книгу, сжав зубы так, что голову охватила мелкая дрожь.

На четвертом она уже ничего не стеснялась и вскрикивала при каждом новом рывке; разворачиваясь на предпоследней площадке, она не удержалась и рухнула на ступени, едва успев выставить перед собой локоть, лестница загудела и тогда же наверху открылась обитая кожзаменителем дверь: выйдите хотя бы сюда, воскликнула Наташа сквозь слепящую боль, неужели так сложно, вы все же мужчина; но квартира молчала, и она, обхватив книгу как будто всем телом, на коленях одолела последние ступени и улеглась на пороге лицом к пустому коридору, оклеенному цветочной клеенкой. Я принесла, с последней твердостью сказала Наташа и почувствовала, что сейчас заснет; тогда она села и кое-как встала, отряхнула налипшую пыль, убрала с лица волосы и стала спускаться. Ударенный локоть распух и рукав весь намок, но идти было так невозможно легко, что она даже не остановилась подобрать брошенную куртку.

 

Иллюстрация на обложке: Monica Loya

Дата публикации:
Категория: Опыты
Теги: Дмитрий ГаричевОхота
Подборки:
0
0
2166

Закрытый клуб «Прочтения»
Комментарии доступны только авторизованным пользователям,
войдите или зарегистрируйтесь