Максим Замшев. Концертмейстер
- Максим Замшев. Концертмейстер. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2020. — 512 с.
Максим Замшев — московский писатель, поэт, переводчик, главный редактор «Литературной газеты». Его произведения, в числе которых десять книг стихотворений и четыре романа, переведены на пятнадцать языков мира. «Концертмейстер» — хроника послевоенной жизни, связывающая судьбы разных персонажей — от медработницы до майора МГБ и пианиста; история о борьбе с собой и попытке сохранить внутренний свет, когда вокруг лишь тьма.
1948
Шура Лапшин со своей болью играл в прятки, и она всегда его находила. Имело значение только то, в каком месте она его настигнет и что с ним после этого сотворит. Сегодня боль, тягучая, всепоглощающая, поднимающаяся от живота к венам на шее, а потом обваливающаяся вниз, почти до самых пальцев ног, прицепилась к нему, как только он вышел из консерватории на заснеженную и растекающуюся темноватыми переулками в разные московские стороны улицу Герцена. Лапшин не сомневался, что дело его «швах». Хотя «дело швах» оборот все еще опасный. Ляпнешь где-нибудь, и заподозрят, что ты немецкий шпион. Война, конечно, кончилась. Но многое от нее осталось.
Нет, сегодня он не попадет к себе. Надо спасаться у Людмилы, на Борисоглебском. У нее всегда есть для него морфий. Она работает в больнице, где и достает наркотик. Вероятно, это очень рискованно. Но без дозы он пропадет.
Боль заслоняет все.
Лапшин всмотрелся в перспективу улицы — не ползет ли вдалеке автобус, — но ничего похожего не обнаружил.
Придется идти пешком.
Он прислонил ладонь к животу, словно боясь, что от боли тот отделится от тела и упадет на мостовую, и побрел к площади Никитских Ворот.
«Завтра можно будет зайти к Льву Семеновичу, он живет в двух шагах от Люды, — отвлекал себя от боли Лапшин. — У Норштейнов такое милое и гостеприимное семейство».
Боль караулила каждый его шаг и колола с настойчивостью и ритмичностью старшины, заботящегося о том, чтобы никто не сбивался с ноги. Вряд ли жив тот старшина, что их, молодых ополченцев, учил уму-разуму летом 1941 года. Шура помнил его огромные усы, почти карикатурные, помнил его голос, весьма бравурный, помнил, как он, сгорбившись, присев на бревно, курил. А вот как звали его, забыл.
Переходя Никитский бульвар, Шура едва не потерял равновесие и чуть не шлепнулся прямо на трамвайные рельсы. Хорошо, удержался и успел на другую сторону. Трамвай громыхал не так уж и далеко. «Не хватало еще под колеса угодить», — подумал он, оглядываясь на два покачивающихся вагона, несущихся мимо него к Пушкинской площади. Двинулся дальше, но невыносимая резь в желудке остановила его. И он застыл рядом с заиндевевшими деревьями, такой же одинокий и беспомощный, но значительно менее стойкий. Необъяснимый город не выказывал никакого сочувствия.
Ему двадцать семь лет, а он почти инвалид. Проклятая язва! Хотя если бы не она, подстрелил бы его какой-нибудь фриц. А так комиссовали после недели военной службы. Повезло, можно сказать!
Cкорей бы уже укол!
Неужели ему до конца дней придется сидеть на морфии? Сколько еще Людочка сможет его добывать для него? Легкие словно забила какая-то клейкая масса, которая мешала вдыхать и без того густой и холодной воздух московского февраля.
Надо идти. Расстояние совсем пустяшное, но как же тяжело его преодолеть.
На углу улицы Воровского и Борисоглебского переулка маячили два подозрительных субъекта в расстегнутых тулупах. Один из них развязной походкой подошел к Лапшину, спросил закурить, но, увидев искаженное лицо молодого композитора, убрался. Шура расслышал, как он объяснял дружку:
— Какой-то больной, похоже! Вдруг заразный? Сейчас заразы полно.
На лестнице в подъезде дома, где в многонаселенной коммуналке проживала его бывшая одноклассница Людочка Гудкова, Шура вконец обессилел. Боль вцепилась в него, как кот в воробья, и волокла куда-то еле живого.
Около звонка теснились таблички, сообщающие, сколько раз кому из соседей звонить.
Гудковой — два раза.
После школы Шуринька уехал поступать в Московскую консерваторию, и они долгое время с Людой не виделись, отправляя друг другу письма, сперва каждую неделю, а потом все реже. Во время войны, когда в городе было полно эвакуированных, он неожиданно вернулся, но с Людой ему удавалось встречаться не часто. Она днями и ночами дежурила в городской больнице, а Шура ухаживал за больными сестрой и отцом. Отец его умер в 1943 году. На Шуриньке на похоронах лица не было, он так корчился, что Люда испугалась, что он сам сейчас умрет.
Вскоре Шура снова перебрался в столицу. Переписка не возобновилась.
И Шуре неоткуда было узнать, что Люда летом 1944 года попросилась на фронт и до самой Победы прослужила медсестрой в медсанбате одной из частей Первого Белорусского.
Когда в 1946-м ее перевели на работу в Москву, первым делом пришло в голову, здесь ли Саша? Вдруг он снова близко? Однако она не стремилась во что бы то ни стало найти его. Вероятно, надеялась, что он сам объявится. Или судьба как-то приведет ее к нему.
Однажды она отправилась в магазин «Консервы» в надежде отоварить карточки. Друг детства стоял на углу Медвежьего переулка и улицы Герцена, курил, улыбался и поглядывал на небо, словно ждал там каких-то немедленных изменений.
Люда увела его тогда к себе на Борисоглебский, напоила чаем, он рассказал ей все о себе, она ответила тем же. Услышав про тяжкую болезнь Лапшина и про то, что ему прописано только лечение морфием, она не испытала колебаний: ее долг — помочь другу. С тех пор так повелось: когда ему становилось совсем невмоготу, он приходил к ней. И она делала ему укол морфия, который крала из больничных запасов. Почему-то ее сперва совершенно не страшило, что кража вскроется и ее накажут. Ведь она уносит из больницы ампулы с морфием для благого дела. За что ее карать? Но эта уверенность постепенно таяла. Морфий для Лапшина служил лишь временным облегчением, а недостача препарата в клинике все увеличивалась.
Люда, впустив Лапшина, привычно заторопилась. Помогла ему раздеться, уложила на кушетку и помчалась на кухню, чтобы вскипятить шприцы. Шура расслышал, как Люда и соседка обсуждали недавнюю отмену продовольственных карточек.
Боль замутнила сознание. Все вокруг теряло четкость.
Услышав шаги Людочки, он приободрился. Счастье близко. Бывшая одноклассница поставила укол в вену — так эффект быстрее, чем внутримышечно.
Гудкова присела на край кушетки. Заглянула в его глаза, постепенно проясняющиеся.
— Саша! Надо что-то предпринимать. Еще чуть-чуть, и ты станешь морфинистом, — сказала Люда с деловитой тревогой хорошей ученицы, которая всегда говорит то, что от нее ждут.
— Ну что ты меня терзаешь? — простонал Лапшин. — Я только вчера был в поликлинике. Врач подтвердил, что не уверен в успехе операции. Я не дам себя зарезать. Лучше уж так!
— Ты меня, конечно, извини. Но тебе всего двадцать семь лет. Неужели твой врач не понимает, что морфий убьет тебя раньше язвы? — Она сейчас наставляла Лапшина не как друга, а как пациента. — Я, поверь, знаю, о чем говорю. Похоже, этот твой врач не в курсе, какова твоя реальная доза. Так?
Шуринька отвернулся к стенке и затих.
Некоторое время слышно было только, как на общей кухне чьи-то руки переставляли посуду, включали и выключали кран.
— Чайник горячий. Чай будешь? — Люда не могла вразумлять его слишком долго. Жалость и желание опекать брали верх над негодованием оттого, что он игнорирует ее предостережения.
— Буду.
Морфий действовал.
Лапшин любил пить чай вприкуску. Сначала класть в рот беленький, сладко тающий кусочек, а по том уже запивать его. Не потому, что жалел сахар. Просто ему нравилось, как меняется вкус от приторного к несладкому. Своеобразное вкусовое уменьшение звука — диминуэндо.
Всякий вечер, когда Шуринька оставался у Люды, между ними создавалось нечто исключительное, какая-то теплая искренность, из которой можно было при обоюдном желании вытянуть близость большую, чем дружба. Но этого не случалось. Как не случалось между ними никогда прежде. Сколько же можно? У Людочки от этого копилась досада и вот-вот грозила выплеснуть через край откровенным разговором.
«Может, сегодня что-то произойдет?» — спрашивала саму себя девушка, вглядываясь в черты лица Шуриньки, легкие, как будто существующие не всерьез, но при этом неизменно страдальческие.
Два раза позвонили во входную дверь. Люда нахмурилась. Слишком уж по-хозяйски кто-то жал на кнопку. Стремительной тенью пронеслось: кража морфия вскрылась. Это за ней.
Приходящий постепенно в себя Шуринька с неуместным задором бросил:
— Открой. Это, похоже, к тебе...
Вскоре в комнату, распространяя молодые морозные запахи, ворвались четыре девушки, сразу создав тесноту и суету. Лапшин привстал и, неуклюже кивая, поздоровался.
«Кто это такие? Наверное, поражены, что в комнате у Люды на диване обнаружился незнакомый им мужчина».
Самую высокую звали Вера. В ответ на приветствие Лапшина она лукаво прищурилась, словно признала в нем старого знакомого, который почему-то это знакомство отрицает. Ее русые волосы были зачесаны на прямой пробор, мягкие черты лица завораживали, чуть припухлые щеки просились, чтобы их потрогали, подбородок выдавался вперед, но не столь сильно, чтобы нарушить пропорции лица.
Под стать ей выглядела та, что представилась Генриеттой, хоть и была чуть ниже ростом. Маленький, чуть вздернутый носик не портил ее эффектную внешность: большие, чуть удлиненные голубые глаза, светлые, слегка вьющиеся легкие волосы, нежный, чуть узковатый рот, ровный румянец на белейшей коже. Всей своей повадкой она предлагала мужчинам оценить ее. И конечно же, влюбиться. На лапшинское «Здравствуйте!» она делано поклонилась.
Вид третьей девушки трогал: субтильная, в очках, меньше всех ростом, да еще сутулящаяся, но лицо волевое, ясное, спокойное. Темные волосы заплетены в два забавных хвостика. Она сказала Лап шину: «Приветствую вас», сразу обозначая некоторую дистанцию.
«Стесняется?» — предположил Шуринька.
Четвертую Лапшин узнал: это была Света Норштейн. Дочка Льва Семеновича, его старшего товарища, композитора. Она, кажется, только в этом году окончила школу и поступила в педагогический институт. Но выглядела взрослее своих лет. В лице жила библейская строгость и правильность черт, в глазах — спокойная умудренность, чувство постоянной правоты и жажда эту правоту доказывать, но только тем, кто этого достоин. Лапшину она кивнула, улыбаясь, как старому знакомому, но спрашивать, как он здесь, в этой комнате, возник, не решилась.
Вера, расцеловав Людмилу, защебетала:
— Ты прости, мы были тут неподалеку и вот решили к тебе зайти, наудачу. Вдруг ты не на дежурстве?
Лапшин не мог себе представить, что у Люды в Москве есть подруги, да еще и целых четыре.
войдите или зарегистрируйтесь