Камила Латыпова. Запретили дельфинам плыть
Камила Латыпова родилась и живёт в Казани. Имеет высшее педагогическое образование, преподаёт флейту в школах искусств. Автор поэтического сборника «На одном дыхании» (Казань, 2021 г.). Участница всероссийского литературного фестиваля им. М. Анищенко (Самара, 2019), форума «Таврида» творческой антишколы литературы и медиа (Судак, 2020), зимнего международного фестиваля искусств Юрия Башмета «Зимняя школа поэзии» (Сочи, 2021), семинара литературного форума им. Н. Гумилёва «Осиянное слово» (Москва, 2021) и др.
Борис Кутенков: Стихи Камилы Латыповой удивляют и как будто свободно отмахиваются от всех канонических представлений о поэзии. То, что способно показаться избыточно вычурным метафоризмом, здесь оказывается богатством изобразительного дара; кажущаяся затянутость — новым переосмыслением ностальгического нарратива, где знакомые по рассказам советские 60-е и памятные автору 90-е смешиваются, «как в винегрете», — но метафора винегрета предстаёт конкретной, зримой, встраивающейся в сюжет хаоса жизни и её структурирования в продолжающемся прошлом. Обаятельное акынство — чертой стиля, в первооснове которого — фиксирование мира первозданным, до утраченного рая, и всё тот же соблазн непрерывного сравнения.
ЗАПРЕТИЛИ ДЕЛЬФИНАМ ПЛЫТЬ
ШАХТЕРСКАЯ КОЖА
Принять
решение до звонка.
Не дверного, не по рабочему-городскому,
не с дежурного телефона в госпитале,
когда нужно узнать про реанимацию.
То же чувство: ждёшь минуту за минутой.
Те стальными воробьями колышутся,
мёрзнут в руках,
стальным воробьиным клювом бьётся
на запястье пульс.
Звонок на свой номер. До конца рабочего дня.
Лишь бы до двадцати часов был их рабочий.
Уже дома, на кухне.
Передо мной пустой стул.
Барабанной дробью закипает
алюминиевый чайник.
Салфетка накрахмаленная на круглом столе —
«шагреневая кожа».
Хожу по кухонной комнате.
Заглядываю в зеркало — шахтёрская...
извини, шахтёрское лицо.
Давно в этой штольне в десять этажей,
а ведь когда-то был уютный дом.
И ещё в нескольких «шахтах», школьных,
одной из них под девяносто.
И мне бы так продержаться, ну, честно.
Смотрю в зеркало:
живым воробьём стучится о
деревянную голову
память.
Тупые, пустые, точно деревянная колотушка,
головные боли, последние лет восемь,
и сложно не признать, что они «шахтёрские».
Странно, что память борется.
Вот бы дожить до девяностых. И всё вспомнить.
За столом, поставить ли чай
на «шагреневую салфетку-скатерть»,
может, её выбросить совсем?
Жду звонка.
В чашке Волга рябью и над ней перьями
взмокшими —
воробушек.
Когда-то давно:
за столом я и мать.
Она рассказывала много,
про «шагреневую кожу»,
о рассказах О’Генри,
вообще обо всём, что читала
под запретом
в 70-е и 80-ые.
Уже в нулевые мы напевали,
в переводе на татарский,
арабские молитвы.
Они в виде порезов на моей
шахтёрской коже.
Мелизмами из восточных мелодий
змеевидно проникало
под
поры
решение.
Звонок.
***
Турник от многоэтажки к многоэтажке.
Под самые высокие балконные стяжки.
Делаю сальто, ещё и ещё, где приземления
не было и не будет, я — канатоходец перевёрнутого зрения.
Успела заметить в своих вращениях, перевёрнутых значениях,
что жизнь на головокружение совы похожа.
И слух на этой высоте ловит миллисекунды ветра ей под стать
и ловит секунды и квинты уханья — заметила
в одном из серых домов в дупле окна стальная сова.
Подскажи, сова в футляре, где ночлег, где ковчег Ноев?
И на турник подлетела пернатая.
АНГЕЛ-ДРОЗД
Увидела бы меня сейчас, обозвала бы чёрным дроздом.
Но песня содово-белая в краях моих отмщения.
Здесь нет ни изб, ни тропинок зимним холщовым днём.
Лишь псы заблудшие, псы обледенелые.
«Аз есмь» — рекой заснеженной или купелью при храме.
Будет сочиться сквозь наши заблудшие тела.
«Ад семь» — станция пройдена, и снова со смирения куплеты дхармы.
За спиной лишь развозка на буханках человеческого балласта.
Чёрный дрозд к тебе пролетит, да на калитке будет петь.
Весь лес, все ели и овраги примут его очертания, беженца.
Ржавыми прутьями стал за восемь лет — вратами в часовне мраморной.
Ратью: Мать и чёрный дрозд, в краях прощения — всё исхожено до ижицы.
Лес-утроба породил невидимого ангела-дрозда.
ДЕТИ-БУНТАРИ
Выход из тела.
На кухне в два квадрата.
На столе валялась
скорлупа грецкого ореха.
Она же — лодка — зародыш,
что разрасталась на глазах.
До размеров подводной хрущёвки.
«Превращение».
Хрущёвки, цвета грецкого и гречишного,
потерянную в деревьях — ветвях — водорослях.
В воронах — мальках.
В гречках — воробьях.
Иллюминаторы — окна —
рыбьи третьи глаза.
То ли ихтиандр я, то ли водолаз.
Небо — чёрное брюхо рыбы изнутри,
вспоротое Божьим Вокализом.
Выход из тела. Мы — дети-бунтари.
***
Вон метроном на фортепиано без обозначения темпа.
Знаю, медленно — «адажио», скоро — «аллегро».
Первое звучит наковальней, последнее — тисками.
Ты дремал в медной колокольне, дремала в избе с изразцами.
Совсем нелепо и быстро свинцовыми-духовыми.
Играл оркестр отрепетированное сто раз «Адажио».
Даже горные трубы скулили собачьими звуками немыми.
Но как никогда звучали покорно и слаженно.
НЕ ЖИЛ — УЖАЛИЛСЯ
Когда рядом станция метро ЗИЛ, в голове выхлопы машинных труб.
ЦСКА АРЕНА видна вдали, сотканная из страниц и обложек ЖЗЛных букв.
Ищу в толпе того, кто зажёг олимпийский огонь,
Да нет, того, кто в четыре утра зажёг на плите «Зил» или «Россиянка» чайник зажигалкой.
В лимфах которого течёт сражений гомон, живя в коммуналке.
Кто-то рыбой бьётся в коридорах сталинок, хрущёвок, брежневок.
Вижу только ТЭЦы, как факелы, жезлы, из них дым греческих Богов.
Что среди нас, не спорю, спустились в земной мир «аидов».
Подземки, надземки — врачебные корпуса, морги, окна — полиэтиленовые.
А пока на кирпичных заборах граффити из лозунгов и любви к Москве.
Иду по перрону, свернув рюкзак зародышем,
Чтобы тот, как моё второе «я», не был вспорот случайным прохожим.
Видевшим столицу из однушки многоэтажки.
Сквозь высотные краны, жд-переходы, семафоры, вдаль врезающиеся рельсы-спицы, вагоны-фляжки.
Спицы, что связали его душу и плоть без спроса, в слепца.
Из мутных стёкол электричек, заплёванных пассажирами.
Видны лица постоянных жильцов районов, старожил.
В чьих жилах победа, кто лишь в боях ожил.
Они в пять утра на перроне ЗИЛ, Москва не сжалилась.
Зил не Зил, будто бы и не жил, а ужалился.
***
Некоторые дома раскрашены йодом, некоторые — зелёнкой.
Они — прикосновение маминых рук к ранам не телесным.
Дома персикового кирпича — словно её щёки, своей щекой коснусь.
Подставлю раз сто за неё свою.
Ветви веники прогоняют грусть.
Соломку подстилает Бог,
когда глядит на меня сотнями, оконными веками,
мамиными, серыми потухшими.
Уснувшими в сотнях миров мгновенно.
Мрачными дёснами мёртвыми — остатками льда —
сжёвывает мою боль.
Мокрым, почти сине-серым языком брусчаток
с центральной улицы
слизывает мои слёзы.
По всей земле Она разверзлась.
Так душа исцеляется.
***
Коробка в 30 этажей.
Сверху — Бог. Снизу — всё боком.
Ангелом он, свесив ноги с крыши, считает
мысли жителей коробки.
Но чёрная дыра, назову, подвал,
ночлежка,
ускоренно вяжет моё физическое
с 16-го этажа по телефонной трубке
старого телефонного аппарата.
Ещё немного и душу выплюнет
девушка на том конце провода
на ресепшене словами:
аптечки нет, врача тоже, если плохо —
вызывайте скорую.
Сами.
Роняю трубку. В огромном городе.
Сама.
Из чёрной дыры достаю себя из частиц
в чёрное жизненное небо.
И каждую секунду его целую любовью
нефизической.
Ангел, свесив ноги, считает мысли.
СЛЕЗЫ-МИРО
Июль месяц, на одном из окон висела выключенная гирлянда.
Цвели декабристы коброво-иссиние.
На другом пыльная штора, за ней «Маруся».
И не одна. Это чтобы прополоскать гланды.
Исключительно для здоровья.
Отвечал в груди мой голос,
который включился радиоприёмником.
Маруся — водка — не женщина.
Хотя какая разница.
Точно в подвальной сырой комнате,
чтобы не упасть в обморок голодный,
в обморок от сердечного скрежета,
когда словно вилкой по сковородке...
Голос внутри звучал с помехами,
радиоволны не находили, где мы:
в каком городе, районе, переулке, улице.
Голос громко, точно будильник, поставленный
в железное ведро.
Часы — марки «Ракета» или «Дружба», привет из 50-ых...
Вокруг «Маруси» лежали окурки и в банке-пепельнице, и на батарее, на полу...
В железной тарелке докисал вчерашний салат со сметаной...
Или оливье с Нового года, шла «Ирония судьбы» по компьютеру.
На «Иронии» всё и остановилось.
Компот «Маруся» был разлит на клеёнке,
казалось, разлит повсюду, как одеколон.
Скисшими помидорами и огурцами, вонью спирта
к горлу подступала тошнота.
Случайный взгляд на уборную: вся в окурках, в дыму сигарет,
самодельных, не «Мальборо», самокрутки — настоящий табак.
Только он был истинный, а курильщик еле стоял на ногах.
Перепачканное супом лицо, живот, жёлтые пальцы,
нестриженые ногти.
Набухшие белки, чёрные зрачки в едва уловимых
болотного цвета глазах.
Растрёпанные, помятые волосы.
Кислый запах спирта и никотина — ими пропахла кожа.
Нет — не дивана, нет — не кресла, а кожа любимого.
Снятая скальпелем им самим же.
Тошнота волнами возникала во мне, точно в приёмнике.
Из тех же 60-х, марок «Альпинист» или «Ленинград»...
В голове всё смешалось, как в винегрете, что, кстати,
стоял в центре стола на клетчатой скатерти.
В голове стали возникать слова
группы «Ленинград» или «Мумий Тролль», песни
не знаю наизусть ни одной, а было бы кстати...
«Скалолазка» Высоцкого, «Песня о друге»,
визборовские — «Милая моя» и «Ты у меня одна»,
«Синий троллейбус» Булата.
Уже с трудом спасают от своего голоса,
тот внутри — тошнотой.
Клокотал, хотел наружу, но разливался по жилам.
И Сартр бы не обиделся, если бы сегодняшний день
сравнила с сортиром.
Прошу прощения за каламбур.
В квартире сплошные тире-тире... В виде упавших и закатившихся бутылок.
В квартире одни точки, точки — в виде потушенных окурков.
Сгорбленная я, возле тахты, в чёрном платке волос,
в чёрном лице, где погасли, как гирлянды, веснушки.
Сталинская двушка, как у деда с бабушкой.
Да и я — старушка.
На тахте глажу мужчину, словно ребёнка без имени и нежных прозвищ.
Тошнота. Любовь рвотой из меня. Спасибо, что не беременна.
Мой ласковый и нежный зверище.
Чувства при жизни кремированы.
Окурками, газетами, письмами — в пепелище.
Из всех слов, за которыми прячешься ты,
за которыми прячусь я —
реинкарнированно —
льётся одно — миро.
Заживёт и зазвучит.
Слёзы — миро.
ХЛОПКОВЫЕ СУГРОБЫ
Слова сшиваются скрепками.
Буквы — хлебные крошки для желтоклювых
птенцов.
Не помнят своих
отцов.
Из окна — хлопковыми полотенцами —
сугробы.
Слова — в тетрадные песочные
страницы.
В карманах джинс
скомканные бумаги.
В стиральных «Сибирь», «Вятка»,
«Эврика»
перемалываются месте с вафельными
салфетками, клеёнками,
скатертями.
Выплёвываются из бытовой жизни.
Вспарываются консервной банкой.
Пахнут слова прошлогодними
шпротами.
Мимо близких — словообороты.
Мимо — словоаборты.
Снова в общаге
«Сибирь» стирает на совесть
«Лоском», «Лотосом» или «Новостью».
Советские лозунги, речёвки, заголовки
в «Комсомольце...».
В постсоветскую газету «Вечерняя Казань»
буквами-пришельцами — загвоздки.
Выбежала в шубе по сугробам к фонтану
у кинотеатра
бывшего «Комсомольца».
Жду бывшего.
Он с пустыми железными
ведёрцами.
ДЕЛЬФИНЫ (про поезда)
Опоздала на поезд. На надземном мосту.
Второй путь.
Подошвы лезвием-льдом исцарапаны.
Не хватит дыхания все стёкла переходного согреть.
Дыханий всех прохожих мало —
мальками мелькают в куртках серебряных.
Успела увидеть исцарапанный хвост поезда-дельфина
в рельсовом—лестничном проёме.
Объявляют посадку на другой поезд в мой город.
Мимо пробегает индус, спрашивает: «С какого пути?»
— «11ый».
Иду с ним в том же направлении.
Прошусь в любой вагон, говорят: «Нельзя».
Пассажиры, проводницы, проводники — их дыхания лезвием.
Сейчас захлопнется дверь. Буду гладить бок
исцарапанного дельфина.
Меня направляют к начальнику поезда.
Оформили билет. Медленно уезжаем
в море тусклого света.
В моём распоряжении всё купе,
платила за верхнее место.
На нём и осталась, неприхотлива.
Занавеска упала, долго не могла опустить
сидения, всё под цвет дерева.
Полка для вещей — авоська.
Атласная скатерть, мутные окна.
Дверь оставила приоткрытой,
чтобы хватило дыхания.
Дельфином уплывала ночь.
Кто-то закрыл её плотно, уберёг меня,
приняла решение: спать лечь.
Утром, перед выходом, начальник поезда спросил:
«А теперь обратно успеете?»
Отвечала: «Меня никто не ждёт».
Старый новый год. Я поздравила.
Он отвечал: «Пять лет без нового года,
у нас нет праздников».
Мы двое в разных пустых купе.
С закрытыми дверьми.
Запретили себе праздники.
Запретили дельфинам плыть.
Обложка: Елизавета Никитина
войдите или зарегистрируйтесь