Макет луны на фоне кофеварки
- Вернер Херцог. Сумерки мира / пер. с нем. Егора Зайцева. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2023. — 168 с.
Абсолютно херцоговский сюжет: реальная история, которая ощущается диковинней любого фантазма.
Японский партизан Хиро Онода вынужден бежать в горы от неминуемого поражения. Место действия — филиппинский остров Лубанг. Время — закат Второй мировой. Император Хирохито вот-вот объявит капитуляцию.
Однако в черепном театре (читай — голове) Оноды все несколько иначе: война продолжается даже после Хиросимы и Нагасаки. Истово уверенный в непоколебимости бога-императора, Онода покоряет джунгли, третирует мирное население, строит козни.
Вечности заложник у времени в плену, в паноптикуме известных характеров Онода занимает почетное место рядом с Фицкарральдо и Лопе де Агирре — самыми яркими героями херцеговских фильмов. Трудно поверить, что такая судьба не была выдумана Херцогом лично.
Исключительное упрямство: тридцать лет японец играет в свою камерную войну, пока филиппинцы стараются забыть о войне действительной. Даже время, кажется, порядком устает от монотонной иллюзии и в семьдесят четвертом сдает Оноду полиции.
Минуя условности литературы, Херцог будто бы пересказывает нам неснятую киноленту, бродит по рельсам фантомного нарратива. «Сумерки мира» лишены описательной живости — и даже намека на реалистическую глубину.
Это нутряное безумие, ретроспектива мысли, которой, скорее всего, никогда и не существовало. Говорит ли романный Онода хоть о чем-то, что не коррелировало бы с авторским взглядом на жизнь и искусство?
Суета в темноте. Причал в Тилике тянется на семьдесят метров в глубь залива. Онода и его люди прикрепляют динамитные шашки к опорам пирса, пока растерянные японские солдаты над ними пытаются найти в темноте лодки для эвакуации. Лишь несколько фонариков прочерчивают в ночи запутанные дорожки.
Примерно таков язык романа. Сценарный песок можно сгребать из него ведрами. Сухость, доступная лишь на дистанции: нелюбовь к материалу, желание препарировать, сокращать. Мания ограничения. Херцог расточителен в гротеске, но крайне сдержан технически.
Ему неприятно делиться словами.
Сценарная угрюмость рождает изъян, которого нет в фильмах Херцога: уж где масштабу родина и воля, так это там. Корабли, переносимые по земле, сеансы массового гипноза, карликовые революции, побеги в томный ужас тропиков; Херцог-режиссер близок рассматриваемому материалу как никогда.
Здесь же, в романе, он наблюдает за Онодой в подзорную трубу с высоты персонального благоразумия.
Причина этому ясна: хороший художник не повторяется. Уходя из кино в литературу, он, в случае Херцога, демонстративно сбрасывает кожу. Ведь мы видели нечто схожее, верно? Англоязычный Беккет никогда бы не подружился с Беккетом франкофонным; Кортасар, строчащий стихи, радикально антонимичен своему брату-прозаику.
Тысяча и один пример.
За исключением самого Оноды (и отчетливо экспрессионистского, als Dunkelheit, названия) в «Сумерках мира» нет ничего херцеговского. Это роман отсутствия, реконструирующий немецкую фантазию о японском менталитете. Попытка достучаться и понять. Еще одна лаборатория изгойства.
Словно постоянный неприметный спутник, их донимает сон наяву со всей присущей ему достоверностью: бесформенное время лунатизма, в котором все кажется реальным, непосредственным, осязаемым, жутким и неизбежным — джунгли, трясина, пиявки, комары, крики птиц, жажда, зуд. У сна свое, особое время, он то неистово несется вперед, то замирает, застывает, задерживает дыхание, то вновь делает резкие скачки, словно испуганный олень.
Наделяя безумие (и, заметим, жестокость) кокетливостью французской новой волны, Херцог не столько возвращается к своему кинофамильяру Кински, сколько полемизирует с мировосприятием немецкого романтизма — того, где вповалку и разбойники Шиллера, и сверхчеловеки, и жестяные барабаны.
Противопоставляя реальному, историческому Оноде его собственную зеркальную карикатуру, Херцог тщательно готовит ритуал оправдания, которого, впрочем, так и не случается. История обрывается на мертвой ноте — уступая поступи первородного нечто, глухости самой природы, а не ее подражателей.
Читать «Сумерки мира» увлекательно из соображений аутентичности. Угрюмость синтаксиса точнейшим образом схватывает реалии тридцати лет Оноды, когда, потворствуя внутренним сумеркам, тот раз за разом проворачивал одно и то же — личный «подвиг», который не был нужен никому.
Летучесть выписываемых сцен перевешивает их содержательность; воспевая околотки, беспричинное запустение вещей и явлений, Херцог подбирается, пожалуй, к наиболее честным фрагментам романа — не увлеченным историей, не обмороченным стилем, а попросту мифологизирующим руины.
Руинами предстает и сознание Оноды, из последних сил цепляющееся за старые смыслы мира. Милитаризированная жеманность двигала его силами; теперь эти силы работают автономно, сами по себе, пристыженные и обезличенные. Шаг назад — или бездействие — означает потерю воли, что для партизана немыслимо.
В ситуации «или-или» Онода без колебаний выбрал мнимую смерть внутри жизни. Легко идти по земле, будучи призраком; ничто не способно тебя задеть. Ближе к финалу мы подмечаем в безумии Оноды детали спланированной и, что куда важнее, осознанной игры — в непримиримого екая, сторожащего основы былого порядка.
Проиграть в такой войне невозможно.
Филиппинские джунгли ведут прямиком за кулисы, где давно уже столпились поклонники и зеваки. Жизнь Оноды после семьдесят четвертого года — бесконечный тропический выходной; актерство, подменившее героизм, стало явлением романа Херцога, но, вероятно, никак не соприкоснулось с миром реального японца.
— Верно. Фазы Луны малопригодны для календаря, а когда мы были в бегах, я не всегда мог с уверенностью отследить смену дней. Мы так близко к экватору, что точно зафиксировать летнее и зимнее солнцестояния затруднительно. Но я все же умею считать.
Иные киношедевры вырастают из плохих книг — ведь легче адаптировать то, что не привязано к языку, не укоренено в синтаксической тяжести, — а некоторые значимые книги приходят к нам из дурной, удивительной, под стать фантазиям Эда Вуда, правды жизни, где так много противоречий.
Вернер Херцог даровал себе и нам нечто третье — роман-импровизацию по следам чужого целеполагания. Услышать пение цикад между выкриками партизан? Осуществимо. Прочувствовать тридцать лет безумия, схваченных парой сотен страниц? Непросто. Понять, что двигало японцем Онодой?
Невозможно.
войдите или зарегистрируйтесь