Дмитрий Калугин. Фрагменты Живого Журнала
ОПЫТ О ЧЕЛОВЕКЕ
Как, вероятно, и многим, мне в детстве нравилось, если меня в моем же присутствии называли «человеком». Например говорят «Давай усаживай человека» или «Давай скорее — человек же ждет!» и т. д. Это всегда было связано с каким-то понуканием или побуждением, совершаемым в мою пользу, что, конечно, не могло оставить равнодушным.
Потом, как и многие другие, я перестал приходить от этого в восторг, но не скажу, чтобы совсем мне это не нравилось. Все же что-то в этом да есть.
И вот недавно мне опять пришлось этому порадоваться.
Встречаю одного своего старого приятеля, давно не виделись. Лет десять. Разговорились. Решили напоследок обменяться телефонами. Диктую свой, он его набирает в мобильный телефон. В какой-то момент я, видимо, совсем неожиданно для него, наклоняюсь и не без удовольствия вижу: мой номер, а там, где должны стоять имя и фамилия, значится «какой-то человек».
— Меня Митя зовут, — сказал я.
— Господи, да я знаю, — ответил он, подзасмущавшись. — Так просто короче...
ПРОСЬБА
Мне понадобилась какая-нибудь смешная история из школьной жизни, которую можно рассказать со сцены во время капустника. На мои просьбы откликнулся пока только мой брат Севочка и рассказал свою любимую историю про школу, которая, как мне кажется, является его единственным воспоминанием о школе вообще. Мне она, по понятным причинам, не подходит.
История вот:
«Когда мы переехали в Ленинград из Певека, я стал учиться совсем плохо и поэтому меня постоянно снимали с уроков и отправляли на всякие школьные работы. В основном в библиотеку, которая только что переехала с третьего этажа на первый, и надо было все там расставлять по полкам. Оказалась, что в этом новом помещении живет крыса, которая погрызла Большую Советскую Энциклопедию и еще много других книг. Библиотекарша, которая по совместительству еще преподавала литературу, сказала мне, что если я поймаю эту крысу, то она мне поставит в четверти „четыре“. Я купил мышеловку, и через несколько дней крыса эта попалась. Я сначала хотел ее выбросить, но Серега Михайлов (Серый), такой же двоечник, как и я, решил, что надо сделать нашей литераторше приятное. Поэтому он привязал эту крысу к ветке дерева, которое росло прямо напротив входа в школу, а на шею повесил табличку с надписью „Я ела книги“».
ХЭППИ НЬЮ Е
В некотором царстве, в некотором государстве жил-был я.
И как-то под праздники, под Новый 2007 год, закапала у меня с потолка в туалете вода. Ну капает и капает, чего не бывает? Потом стала капать сильнее. Потом еще и еще. И наконец пятого днем пришли к нам два мужика в кирзачах и оранжевых безрукавках с буквами «ГУЖА» на спине.
— Так это вас сверху заливают, — сказал один из них и пошел ломиться к соседу.
Сосед сверху — вечно поддатый и в непраздничные дни мужичонка по имени Серега — долго не открывал, а когда наконец открыл, то выяснилось, что у него там... Ну, одним словом, ясно, что там выяснилось.
Водопроводчики пошушукались друг с другом на лестнице, заходят и говорят:
— Денег у него нет, чинить мы ему ничего не будем, да и сам он бухой, ничего не соображает, целоваться лезет. Давайте так: мы вам поставим на трубу переходник, а его отрубим. Завтра заглянем, может, он протрезвеет, тогда с ним и будем разговаривать, а пока без воды поживет.
Сделали быстро, денег взяли много и ушли. А сосед сверху остался без воды, только неподведенный белый кусок трубы из его квартиры свисает с потолка.
Наступила тишина и благодать.
Ночью я проснулся от странных звуков. Казалось, что какое-то несчастное существо, живущее в недрах канализации, обрело разум и выло, ужасаясь своей жизни.
Выйдя в коридор, я понял, что это сосед Серега поет мне через свой конец трубы:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов,
Кипит наш разум возмущенный
И смертный бой вести готов.
— Кончай бузить, — кричу ему обратно через трубу. — Завтра включат тебе воду.
Весь мир насилья мы разрушим,
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был ничем, тот станет всем.
Через полчаса он угомонился. А утром, когда пришли сантехники, то обнаружили, что дверь к Сереге открыта, а сам он, спев свою лебединую песню, приказал долго жить.
И ВСЕ ЖЕ — ЧТО ТЕПЕРЬ ДЕЛАТЬ?
Вчера на паре увидел, как одна девочка загибает у книги край страницы. Сказал, что так поступать нельзя. Она удивилась и сказала, что ничего в этом особенного нет, я сказал, что есть, она сказала, что ее родители загибали страницы, я сказал, что меня не е...т ее родители, она сказала, что ее е...т, я сказал, что еще раз, она сказала, да ради бога. Потом встала и вышла. А подруга после лекции забрала шмотки. Похоже, я больше их не увижу.
Наверное, я не прав. И чего докопался, в самом деле? Ну, загибала — не загибала. Какая разница? А если и загибала, то у нее есть еще куча других достоинств (поверьте на слово).
Преисполненный праведного гнева пошел в Публичку. Там наткнулся на выставку французских маргиналий, сиречь книжных помет, Вольтера, Дидро и прочих энциклопедистов. И что вижу? Вольтер этот, например (судя по экспонатам), углы у своих раритетных книжек гнул только так. И еще любил написать корявым почерком на титуле: «Книжка — фуфло, однако есть пара мест. Я тебе загнул. Посмотри». А тот, второй, ему на том же титуле, только снизу отвечал: «И впрямь недурно. Но кое-что ты, похоже, пропустил. Я ногтем отчеркнул. И еще посмотри надорванные страницы. Умора» (перевод мой). Да и если бы они одни! Дальше там и Дидро, и Даламбер, и прочие. И все загибают, отчеркивают, царапают, надрывают. Вы скажете, что, мол, темнота, бескультурье... Как можно?
Одним словом, я так понимаю, что если бы Вольтер ходил на мои лекции, то образования бы за эту свою привычку он, скорее всего, не получил, а так и остался валенком на всю жизнь.
Однако, может быть, все это с углами страниц просто-напросто предрассудок, с которыми вся эта компания так яростно боролась? Может быть, все дело во мне? Родители мои, например, были строгими янсенистами, баловства не любили, за такое вольнодумство можно было и линейкой получить, да мне просто и в голову бы не пришло. А вдруг (думаю я теперь) такое отношение к книге оно — как бы сказать — несколько обывательское, что ли? Для философа книга — инструмент, а не произведение полиграфического искусства. Вот он ее туда и сюда, гоняет, рвет, царапает. Не нравится ему, пишет на полях «Автор — осел» или «Проснись, несчастный». Не понравилась глава — раз ее из книги, чтобы глаза не мозолила.
Думая обо всем этом, дошел я до нового универсального, сел. Хотел читать, но мысли путались. Осмотрелся. Кругом никого. Надо, думаю, попробовать. И начал, начал тихонечко так ее загибать, и тут... Странный ропот и пронзительный визг раздался над глухими сводами читального зала; в стеклах окон слышалось какое-то отвратительное царапание, и вдруг сквозь окна и двери посыпалось с шумом множество гномов, в таких чудовищных образах, в каких мне еще ничто не представлялось, даже во сне.
Нет, думаю, шалишь! И быстро разгладил страницу, решив больше никогда ничего подобного не делать.
ЧТО ДЕЛАТЬ?
Встречаю в коридоре своего коллегу В. Б. Вид у него растерянный. Спрашиваю, что случилось.
— Да понимаешь, — говорит он, — захожу в туалет и вижу: сидит на очке студент, которого я знаю, и ширяется. Дверь просто приоткрылась, а он не заметил. Посмотрели мы молча друг на друга. И собственно, все. Но надо ведь было, наверное, как-то прореагировать? Да? Что-то сказать? Или ничего не говорить? И никак не реагировать? Или пойти настучать в деканат? Или не идти стучать в деканат? Доверительно поговорить с ним? Взять с него слово? Броситься отобрать шприц? Не ходить больше в этот сортир? Потребовать, чтобы у преподавателей был свой отдельный туалет, а пи...в-студентов туда не пускали? Ну, а ты бы как поступил? — спрашивает он.
Я не знаю. Так и сказал: «Не знаю».
СПЕЦДЕНЬ
Если уж вспомнил про Казахстан, то надо и про баню рассказать.
Не буду писать про степь, про ледяной пронизывающий ветер с Балхаша, и про Чуйскую долину — тоже в другой раз. А про баню — можно.
Был уже конец марта, думаю. Потеплело. Все уже отстрелялись, первые эшелоны пошли обратно, надо было ждать своей очереди — и делать было хрен. Время от времени мы продолжали ездить по частям, разбросанным по степи, но в основном смотрели видак, о котором я как-то уже писал.
Однажды к нам вваливается наш прапорщик Стаценко, прославившейся повестью про неуставные взаимоотношения «Когда мы были молодыми...», после чего, собственно, и загремел на эти учения:
— Через 15 минут все в машину. Поедем в Коктас.
Коктас, насколько я помню, небольшая станция, может, городок в степи, но совсем маленький. Однако там магазины и вообще дома есть. Чего он туда намылился — непонятно, и так, наверное, каждый день мотался.
В УАЗике было тесно из-за коробок с мылом, тушенки и еще каких-то шмоток, которые он с собой из Москвы притаранил.
Часа через два приехали на станцию. Прапор пошел к начальнику, зачем — не знаю, но судачили они довольно долго. Потом выходит и говорит: «Мне надо, мол, еще в одно место сгонять. Там вам делать нечего, ждите меня здесь».
Достает из кармана пятерик (видимо, дело того стоило): «Деньги — вот. Пожрите и помойтесь. А если на то и другое не хватит, то лучше помойтесь, чем пожрите».
Будучи писателем, он часто выдавал подобные перлы и называл это «диалектическими афоризмами». Почему — не знаю.
После этого сел в машину и уехал.
Думать долго не стали, пошли есть. Были идеи насчет водки, вина и одеколона, но, видимо, в тех краях с этим была напряженка. Нашли столовую, в которой сидели путевые обходчики и еще непонятные люди, наполовину военные, наполовину гражданские. То есть одеты были странно: вроде в военное, а вроде и не по форме. Место, одним словом, было странное и грязное. Курили прямо там.
Денег, оказывается, прапор наш отстегнул не хило. На баню еще оставалось. Пошли ее искать.
Нашлась она где-то на отшибе, двухэтажное здание, больше напоминавшее клуб, но на нем ясно было написано «Баня». Подергали дверь — никаких признаков жизни. Пока стояли и думали, что сделать с оставшимися деньгами, дверь эта открылась — и на пороге появился мужичонка в ватнике, армейской зимней шапке, но без кокарды и в валенках.
— Чего? — говорит. — Помыться?
— Ну да. Помыться.
— Вообще-то у нас сегодня спецдень, ну ладно. Договоримся.
Дали ему денег. Он провел нас в раздевалку, принес три полумокрых полотенца и даже кусок белого мыла. Объяснил, как пользоваться баней: нигде долго застаиваться нельзя, на полу тоже лучше не стоять. Как заходишь в обмывочную (так и сказал — в обмывочную), надо сразу врубать душ и становится под кипяток — иначе замерзнешь, так как по спецдням ее не топят. А что за спецдень — не сказал, а мы не спросили.
Сделали все, как он сказал. В обмывочном цехе по-другому и нельзя было: холод там стоял совсем не банный. Пока мы пытались мыться, перемежая свои усилия стоянием под горячей водой, в зале стали появляться какие-то новые люди. Зашла какая-то женщина в белом халате, по виду врач или медсестра, посмотрела и исчезла. Мужик какой-то зашел в резиновых сапогах и тоже — посмотрел и скрылся.
Наконец раздались голоса, какой-то нечленораздельный гул и появились те, ради которых и был замыслен спецдень: умственно отсталые дети, подростки, не поймешь кто, человек тридцать с одинаковыми лицами, невероятно худые, спокойные и не очень. У каждого в руке мочалка и какой-то липкий обмылок. Медсестра и мужик в резиновых сапогах держались сзади, руководя всей этой процессией. Наше присутствие их сильно возбудило, они, отталкивая друг друга, пытались протиснуться к нам поближе, и, очевидно, дело шло к тому, что надо валить отсюда, пока вся эта толпа не отмолотила нас шайками. Хотя, может быть, они это вовсе и не собирались делать. Так мы и стояли перед ними, голые и сильно стесняясь, словно перед девочками. С чего вдруг — непонятно.
Мужик, который нас запустил мыться, был на седьмом небе от счастья и полюбопытствовал, как все прошло. Мы его послали на х...й.
Вышли мы из бани в сильно подавленном состоянии. Через час за нами приехал Стаценко. Никаких тюков и коробок в УАЗике уже не было. Рассказываем ему о нашей помывке. А он уже в курсе.
— Это, — говорит, — дураки из местного психокакого-то интерната были. Раз в две недели их возят в баню. Я только что оттуда.
— ???
— Так, надо же убогим жизнь подсластить. Да и о себе не забыть.
Повернулся к нам, подмигнул. И больше уже не разговаривал.
ТЕРМИН ТехНИКУС И НИЧЕГО БОЛЬШЕ
Правда, нет, не знаю. Рассказывали.
В издательство «Лимбус Пресс» устроилась на работу молоденькая симпатичная секретарша. Приходит она через пару дней в эту контору и начинает проверять почту. Среди прочей корреспонденции ее внимание привлекло одно письмо. Имя автора бы?ло ей неизвестно, а тема выглядела так: «Посылаю вам п...ду» — и файл увесистый прикреплен.
«Нет, — думает юная секретарша, — это просто отстой-батон какой-то. Удалю-ка я это бл...во к черту».
Файл удаляется.
Через пару дней она опять проверяет почту и опять видит письмо от автора, имя которого ей ничего не говорит, но тема на этот раз выглядит так: «Получили ли п...ду?»
«Нет, — думает она, — спамеры совсем ох...ли. Мало что они всякую муть рассылают, так еще интересуются. Удалю-ка я это письмо, а адрес внесу в черный список».
Письмо удаляется, адрес вносится в черный список.
Через пару дней в дверь приемной просовывается голова одного из редакторов:
— Машенька, — говорит он, — п...ду из Москвы, часом, не получали?
— Боже мой, — кричит Машенька, — да что тут за маньяки собрались, а? Что вам всем далась эта п...да, черт бы ее побрал? С утра до вечера только и слышу: п...да да п...да! Сколько можно?!
— Да вы не волнуйтесь так, Машенька, просто из Москвы Плуцер звонит и говорит, что уже неделю как отправил нам «п...ду», а мы ничего не знаем. А вообще-то, по-хорошему, ее уже на пленки пора выводить.
Чем разговор кончился, не знаю, только говорят, что скоро выйдет.
О ПРЕДРАССУДКАХ, ЗАЧУРАНЬЯХ
И ЕВАНГЕЛЬСКОЙ ИСТИНЕ
О СОЛОМИНКЕ И БРЕВНЕ
Идем днями с Н., и вдруг вижу: автобус с черными занавесками и траурными вензелями. Я не люблю этот вид автотранспорта и знаю, как себя вести (один мужик научил). Надо левую руку сжать в кулак. Мизинец правой руки как можно сильнее прижать к ладони большим пальцем, а пальцы — два-три-четыре — вытянуть. При этом надо три раза сказать «Аааууу». Это очень простой способ, позволяющий без особых трудов противостоять всяким темным силам. Ну, я это проделываю все как обычно. Н. смотрит на меня в полнейшем ужасе.
— Ты, чего, — говорит. — Заболел что ли?
— Да нет, — говорю, — просто у меня есть свой ритуал, я всегда так делаю.
— Зачем ритуал?
— Заклинаю демона автобуса.
— Какого демона автобуса?
— Да вот, похоронного.
— Ты чего, спятил что ли?
— Да нет. Просто у меня есть свой ритуал, я всегда так делаю.
Этот захватывающий разговор длился, пока мы шли до метро.
Бросаю жетон. Прохожу. Н. встает в очередь в турникет, где перед ней стоит несколько человек. Я говорю, мол, рядом свободный. Кидай туда.
Не слышит, не реагирует.
Когда она прошла, спрашиваю:
— А ты чего, — спрашиваю, — не кинула жетон в соседний турникет?
— Понимаешь, — отвечает мне Н., — я прохожу только через пятый и седьмой турникеты.
— Почему?
— Чтобы умилостивить духа подземного царства.
...
Вот так и живем. Одного только не могу понять: чем дух подземного царства лучше демона автобуса?
ВСЕ О МОЕЙ МАМЕ
Вчера мне опять попалась на глаза книга, которой я особенно дорожу и которую помню столько же лет, сколько себя: большой черный еженедельник, на котором выведено латинскими буквами Giprorybflot, то бишь «Гипрорыбфлот», Министерство рыбного хозяйства, где когда-то работала моя мать. Маме его подарили в 1968 году за хорошую работу (да и вещь была, по тем временам, уникальная). Говорят, она брала его с собой в роддом (наверное, сразу хотела записать свои впечатления обо мне), но первая запись сделана почти два месяца спустя, 10 июля 1968 года: «Мой сын родился 7 мая 1968 года, в Ленинграде, в клинике Отто, в 15.40, вес — 3500. Первое, что он сделал, — засунул пальцы в рот и т. д.».
На моих полках мало книг, которые я бы перечитывал с таким удовольствием от начала до конца (да и исписано там совсем немного, страниц двадцать). Этот мамин дневник больше напоминает судовой журнал терпящего крушение корабля. Этим, наверное, он мне и нравится.
Моей маме не повезло со мной. Я всегда знал, что она хотела девочку и идеализировала их:
«8 марта 1970 года. Митя стал невнимательным и рассеянным мальчиком. Достижений практически нет. Девочки его возраста, например, у Т. А., Е. Л., гораздо более развиты. Они уже говорят, осмысленно смотрят на мир, поют и танцуют».
История моей жизни изображалась в мамином творении как постепенное проявление моих скрытых дефектов и аномалий: «Апрель 1971 года. Митя невнимательный, несобранный, мало чем интересуется по-настоящему. Вчера отказался идти в Филармонию, а позавчера — в Эрмитаж. Устроил скандал. Все от него стонут. Мне кажется, что у него проблемы с памятью: он никогда не помнит, что ему говорят, и всегда все делает по-своему. Детский психолог сказал, что с ним надо заниматься втрое больше, чем с обычными детьми».
Дальше — хуже: «7 мая 1972 года. Мите четыре года, хотя иногда мне кажется, что ему два. Единственное, что он любит по-настоящему, — играть с папой или бабушкой. Один — никогда. Оксана Р., которая родилась на три месяца позже, — уже совсем взрослая. Все понимает и делает. Она хорошо играет на скрипке и ходит в художественную школу. Видела ее рисунки. На одном была нарисована лисичка с лукошком, а на другом — избушка на курьих ножках. Слов нет».
Следующая запись тоже весьма характерна: «Февраль 1973 года. Вчера с Оксаной, Леной (дочерью Т. А.) ходили в Русский музей. Первое, что спросил Митя, когда мы купили билеты: „Где здесь буфет?“ Все были ошарашены. Больше с ним никуда не пойду, пусть сидит дома».
А вот запись, которую я не могу читать без слез: «Март 1975 года. Сегодня, во время перерыва, все стали рассказывать, какие их дети умницы и молодцы. Оксана хочет стать музыкантом, очень много и упорно занимается музыкой, уже выступает на концертах. Саша, сын Е. С., учится в испанской школе, и все говорят, что у него великолепные способности к языку. А мне — что сказать про Митю? Единственно, что он любит, — это смотреть по вечерам диафильмы. Особенно ему нравятся „Песнь о Гайавате“ и „Мешочек соли“. Первое — произведение серьезного американского поэта, думаю, что он мало там чего понимает, а второе — сказка, вполне соответствует его развитию. Все меня жалеют».
Запись без даты: «Митя совершенно некоммуникативный, необщительный мальчик, не любит ни с кем разговаривать. Девочек боится. Особенно — Оксану. Не знаю уж почему».
Дальше о школе: «1976 год. Митя не хочет ходить в школу. Учится плохо. Научился обманывать и прогуливать. Мне уже понятно, что из него ничего не выйдет и все, что мы вложили в него с отцом, — напрасно».
Опять слезы:
«3 мая 1976 года. Пригласили:
1) на концерт Оксаны;
2) на спектакль, в котором играет Саша. Все роли — на испанском. Кто-то из классиков. Решила пойти на концерт, чтобы меньше переживать».
«1977 год. Митя ходит в новую школу, № 166, недалеко от нашего дома. Это единственная в городе школа с трудовым уклоном. В английскую его не взяли — чувствовали, наверное, с кем придется иметь дело. Сначала я переживала, а потом подумала: „Ну и пусть, все ведь профессия“. По четвергам у них практика на заводе. Митя говорит, что ходит туда с удовольствием. Мы — в ужасе„.
И вот наконец последняя запись, финал этой трагической истории.
Мы поехали в Петергоф, на дачу. У мамы в сумке был спрятан конструктор, который мне полагался в подарок за какие-то там мелкие успехи. Конструктор этот уже пару месяцев родители прятали за пианино. Я его, конечно, нашел, но делал вид, что ничего не знаю. Я пошел гладить собаку, а мама поднялась первая и положила конструктор на мою кровать. Войдя, я его сразу же заметил.
— Что это? — удивленно интересуюсь.
— Посмотри, — отвечает мама.
— А откуда он здесь взялся?
Мама нахмурилась.
— Карлсон положил, — с раздражением сказала она.
— Да? И где же он? — спрашиваю с искренним удивлением.
— В окно вылетел!
— Странно, — говорю, — я когда подходил к дому не видел, чтобы он из окна вылетал.
Мама внимательно посмотрела на меня.
Вечером в черной книге, которую она взяла с собой, появилась следующая запись:
“2 июня. 1980 года. Теперь все стало на свои места. Видимо, Митя дегенерат. В двенадцать лет он еще верит, что подарки приносит Карлсон, а потом вылетает в окно».
Больше мама ничего не записывала в черную книгу. Когда она что-нибудь ищет и спрашивает у меня, я всегда отвечаю, что это взял Карлсон и улетел. Мама мрачнеет и перестает разговаривать со мной. Часа на два.
В ШКОЛЕ ПОЭТИЧЕСКОГО СЛОВА
Перед утренним походом в паспортный стол спал плохо, можно сказать — вообще не спал. Мучили кошмары, и в особенности фантом паспортистки Е. В. Забейворота (нарочно такого не придумаешь!). Решил развлечься чтением шестого тома академического Пушкина, где «Евгений Онегин». Там у меня есть одно любимое место. Любимое потому, что прозреваю, как мне кажется, страшную его тайну.
Вот это место:
VII
ЛБ 69, лл. 6, 6 об., 7
Высокой страсти [не имея]
Для звуков жизни не щадить
Не мог он ...... от хорея
[Как мы ни бились, отличить]
Бранил Вергилья, Феокрита...
и т. д.
Конечно же, меня волнует этот пропуск: что там стояло? И в чем были пушкинские сомнения насчет этого места? Что там могло стоять, кроме, собственно говоря, слова «ямба»? Моя концепция (как пишут в диссертациях) состоит в том, что там, совершенно очевидно, стояло слово «х...я», поставленное, думаю, просто так, потому что оно так туда и просится. Как поэт поэта, я Пушкина очень понимаю и думаю: взял и написал по приколу, а потом вычеркнул. А может, и редактор тома, чтобы не портить репутацию великого поэта.
Ладно, пошел хореить паспортистку.
Эпизод из жизни артиста
Окна квартиры 14 по ул. Садовая, 61 (когда-то здесь Лермонтов Михаил Юрьевич написал стихотворение «Смерть Поэта»), выходят на трехэтажное грязно-желтое здание второго отделения милиции Адмиралтейского района, так что можно сказать, что «и вы, мундиры голубые» писано в некотором смысле с натуры.
В этом отделении много времени провел мой дедушка — сильно пьющий и оставшийся без работы после войны (из-за тяжелого ранения в правую руку) художник-декоратор Александринского театра.
А началось это так. Однажды бабушка, не выдержав многодневного запоя, сопровождавшегося битьем посуды и продажей на толкучке какого-то завалявшегося барахла, решилась наконец вызвать ментов. Деда забрали и, поскольку тот продолжал буянить, впаяли ему пятнадцать суток.
— Фамилия? — допрашивал его сержант, заполнявший сопроводительные документы.
— Блотнер Федор Александрович.
— Профессия?
— Художник-декоратор.
— Художник? — переспросил сержант, и глаза его нервно заблестели. — Ты художник?!
— Ну художник... — с достоинством отвечал дед.
— Слушай, друг, помоги нам оформить стенгазету, а то погибаем тут... Никто ведь рисовать не умеет ни хрена.
Деду приятно было тряхнуть стариной, и к утру стенгазета была готова. Его отпустили, вернее, отвезли домой, сделав, ко всему прочему, внушение сонной бабушке, чтобы была понежнее с таким замечательным человеком. Стенгазета заняла первое место на каком-то конкурсе творчества сотрудников правоохранительных органов, и дед пошел в славу. Теперь, стоило ему, сидя на кухне у себя дома, открыть бутылку портвейна, как раздавался звонок в дверь и деда увозили (он подозревал, что стучит кто-то из соседей). К утру, когда он заканчивал свою работу, его отвозили обратно. В какой-то момент, придя в отчаяние, он наконец решился бросить пить, чтобы уже наверняка обезопасить себя от милицейской симпатии. Но теперь за ним приезжали уже без всякого повода, в любое время дня и ночи, винтили прямо на улице, отвозили в отделение, где он чертил графики раскрываемости, рисовал «молнии» и оформлял стенды наглядной агитации...
Это никогда бы не кончилось, если бы дед не получил новую квартиру на Васильевском острове. Провожать его пришло все второе отделение, жали руки, обнимали и ободряюще говорили, что новый адрес они уже знают. Но так никто никогда и не приехал...
По воспоминаниям деда, лучшим его произведением этого периода был портрет Лермонтова в полный рост в форме офицера Министерства внутренних дел.
войдите или зарегистрируйтесь