Митя Кокорин. Рассказ консьержки

Митя Кокорин родился в Москве, пробовал жить в Петербурге. Режиссер, сценарист, автор игровых и документальных фестивальных работ.

Артем Роганов, Сергей Лебеденко: Многослойное повествование, где прием «рассказа в рассказе» действительно становится смыслообразующим, показывает историю маленького, но наделенного индивидуальным воображением человека, вставшего на пути у мира победивших нейросетей и компьютерных алгоритмов. Хотя название отсылает нас к известному роману Маргарет Этвуд, антиутопия здесь иная, несмотря на весь киберпанк, скорее психологическая, нежели социальная — противостояние личного рая с личным адом. И это, как и обнажение самой структуры писательской работы, — постоянное обращение языка к самому себе в поисках нужных слов, особенно подкупает.

 

РАССКАЗ КОНСЬЕРЖКИ

 

 

Ох ты морюшко-море хмурое
Ой да с небом одно грозно тучами.
Раскудрявилось море ветром ой северным,
Рассуровилось да на все стороны.
Вышел миленький да в утлой лодочке,
Ой забросит сеть — не воротится.
Ох ты морюшко-море ой морово,
Все вода в тебе солонее слез.
Седина с тебя да на голову. —

 

поют будто девушки на разные голоса. Лера не двигается, сидит на плоском своем валуне и грустно улыбается одними уголками губ. Третья волна — и все такая же холодная, ноги никак не привыкнут. Море не меняется. Меняется она, меняются времена, обстоятельства, деревня за ее спиной пустеет, а море все лижет соленый этот камень, как пятнадцать лет назад, когда она впервые увидела эти черные избы на берегу и свинцовую бесконечность за ними. Тогда и рюкзак был легче, и она была не одна, и в деревне жила еще последняя жительница, Лидия Федосеевна. А теперь пустые избы стонут, когда ветер влетает в одно разбитое окно и вылетает из другого, а съежившаяся фигурка Леры, обнимающая тощие свои коленки, скорее всего, единственный теперь представитель человечества на всем побережье.

Четвертая волна выносит пластиковую баночку «Неотропа», Лера выхватывает ее из воды. То, с чего начинают каждый свой день жители умных городов, выглядит совсем неуместным здесь, в ее — теперь уже только ее — деревне, на этом диком берегу, в первобытной водной толще. Хотя неуместна, конечно, она сама в таком мире, где двадцатью километрами выше по течению реноватники с мусорного полигона выбрасывают баночки из-под «Неотропа» в реку, а не в плавильные печи — или что у них там для утилизации городских отходов.

Грустная улыбка возвращается в уголки ее губ, когда она размышляет, какую бы записку поместить сейчас в эту баночку и отправить в их — теперь уже в основном в их — мир. Вряд ли они вообще прочтут текст, написанный рукой на бумаге, и лучшим высказыванием в этом море был бы пустой белый лист в неразлагающейся баночке «Неотропа» — дерево, молчащее в пластиковой тюрьме, как символично. Но если ее чувствам и суждено стать словом, слово это было бы — большими буквами — «Е

— Ирочка, здравствуй.

Вот не дадут из «Е» обрушиться в «Б» во всю карандашную мощь.

— Чего у тебя там? Кроссворды гадаешь, эрудит?.. Или эрудитка, как теперь правильно?

Ах, Лидия Федосеевна, милая моя Лидия Федосеевна из восемьдесят шестой, старожилица, последний представитель еще того поколения. Представляете ли, как тяжело каждый раз вот так скакать с берега моря к вам сюда в подъезд? Не представляете. Что консьержка ваша на рабочем месте рассказы в стол себе пишет — не представляете.

— А я пойду посижу, пока дождя нет. А то все льет и льет... Да?

Да, жалко ее, конечно. Совсем е-бэ. Из-за духоты, наверное. Хоть бы дождь действительно, что ли, полил, неделю дышать нечем. В пальто еще завернулась — вот там под ним аромат, наверное, — пошаркала на солнышко. Сейчас усядется на лавочке, и начнется приподъездный литературный подкаст. Потерпи, Лер, не могу с другим автором наперебой.

«...В двенадцать подъехали к Луге. Остановились на вокзальной площади. Девушка-экскурсовод сменила возвышенный тон на более земной...» — ну вот, понеслась. Хотя что ей осталось, кроме аудиокниг этих? Жалко, да. Да всех жалко. Какой-нибудь правнук привез ей этот плеер в свой последний визит, искупил, значит, невыразимую свою вину перед брошенным на произвол страны предком и улетел подальше в светлое будущее. Такое теперь сплошь и рядом: кто может летать — улетает, кто остается — сидит и ждет, когда за ним придут. Ну, либо борется — но этих совсем мало. Вот митингующие на бульваре, кажется, опять орут — третий день под дубинками. А жители вверенного дома могут быть покойны — не выходя из дома, конечно. Чужой не пройдет, свой под присмотром: три камеры у нее на мониторчике. В двух сейчас Лидия Федосеевна нежится с Довлатовым на лавочке, третья задний двор караулит. В крепости номер тринадцать по улице Татищева все под контролем. Ира несет вахту, хранит покой жильцов и пишет от руки — удобнее исправлять. Вот так:

Раз — и Лера у нее перестает улыбаться уголками губ, а просто грустно улыбается. Что бы ни случилось, всегда можно исправить. Не то что там, снаружи, на бульваре.

Два — и болота за Лериной спиной становятся дремучими, а море перед ней — пенящимся. Изменения ландшафта просты и предсказуемы. Не то что там, снаружи, в городе.

Три — и никогда не погружающееся в воду целиком августовское солнце красит берег, превращая его в марсианский пейзаж. Прилив сгоняет Леру с валуна, и она бредет по песку вся в красном, и бакланы кричат визжат над ее головой. Она идет к устью реки смотреть на столкновение двух вод: морского прилива и речного течения. Это кружение всегда завораживало ее. В такие моменты ей с берега кажется, что сама природа не знает, куда течь, все клокочет, заворачивается ворочается, бьется о камни. «Может, и с людьми сейчас так же, — думает она. — Накатила волна технического прогресса на естественный поток жизни. А наступит отлив, и реновация, и умные города уйдут вместе с ним». От мыслей о том, что после все повторится, ее отвлекает очередной мусор, спустившийся по течению реке со станции и кружащий теперь в водном месиве. Лера неотрывно следит за тем, как целлофановые пакетики и крышечки от йогуртов болтаются туда-сюда, и впадает в транс, мысли ее так же разбросаны и хаотичны, как вода в устье Вережмы.

Сколько она продержится здесь одна? Месяц? А когда закончатся консервы и гречка, придется тайком выбираться на станцию? И даже если реноватники ее не заметят, тащить украденное через все эти болота...

За неспешным кружением мыслей она слышит то плеск, то шаги по камням, то какой-то металлический дребезг, будто она здесь не одна, — а это невозможно. Но звуки уверенно доносятся из-за каменистого утеса, который огибает река перед тем, как войти выйти уйти в море. Лера рефлекторно инстинктивно делает три шага назад, в кусты — неужели реноватники забрались так глубоко? Зачем? Для них здесь нет ничего

— Здрсв.

Фу-фу-фу, опять прикурил в подъезде. Два шага потерпеть сложно, что ли? Брюхо с усами. Таракан, блин. Виктор. А, или Виталий? Виталий забавнее, конечно: жизнелюб, провонявший весь подъезд. «Здрсв» еще. Молча бы шел себе, не выдергивал из процесса. «Здрсв» свое надо непременно в окошко сунуть.

Педофилом он уже был, и депутатом, и говночистом. Если основательно в столе покопаться, гадливыми похождениями Виктора-Виталия можно грузовой лифт оклеить, и еще останется. Ну да и хватит с него, настроение какое-то хорошее сегодня. Про Леру уж больно нежно получается, красиво даже, не надо его туда. На мусорный завод бы вписался, но не надо, лишнее.

— Ой. Вы кто?

Ну вот опять. Сколько надо в этом окошке торчать, чтобы Лидия Федосеевна из восемьдесят шестой тебя насовсем запомнила?

— А Катя где?

Катю она, значит, помнит. А Ира вместо Кати уже месяц безвылазно тут ее покой охраняет — и не держится в памяти. Катерина Петровна безвременно покинула сей пост, но дело ее живет. Вот, пожалуйста, осторожно, двери открываются, добро пожаловать домой, Лидия Федосеевна из восемьдесят шестой. Чужой не проскочит, свой — пятьсот рублей за прошлый месяц донесите, пожалуйста.

Да, жалко ее, вот жизнь стала — дальше лавочки и ходить страшно. Да всех жалко. И Аллу Геннадьевну с третьего этажа, непросыхающую мать-одиночку из повести в нижнем ящике, и грустную пару с восьмого, позавчера про вас закончила: он — лысеющий автослесарь, отстраненно разглядывающий своего коллегу в общем душе после смены, она — бухгалтер без высшего образования, моющая руки содой по пять раз в день. На обоюдной страсти к водным процедурам только и держится еще ваш союз, да? Не ходите из дома далеко и будьте осторожны. Ну и ты береги себя, Тараканище, любитель выкурить одну-другую после порнушки... Стоп, где Тараканище? На мониторе пусто. Прошмыгнул внутрь со своим ключом, что ли? Все в облаках провитала. «Провитала» — можно так говорить? Провитала Виталия.

Снова шумят на бульваре. Противники умного города третий день держат оборону, отбивают район у сетевиков. А обычному госслужащему что? Сидеть тихо, писать истории о лучшей версии себя и ждать, когда за тобой придут.

Вчера пересекла баррикады — в хозяйственный, полы мыть нечем, в канцтовары, писать не на чем, — а сегодня застыла на светофоре: ни бульвара, ни баррикад, ни магазинов на прежнем месте. Только скалятся эти асфальтовые рты свежевырытые и рекламный щит украдкой ползет за угол. Город умный, ему видней. А ты стой, как дура, запоминай маршруты обхода свежих башен и котлованов. А он все равно тебя перехитрит. Катерину Петровну вот перехитрил — вышла месяц назад со смены и все, как не было. Умный город любого перехитрит. Вот местные и не дают сетевикам подключить район — чтоб все понятным оставалось, чтоб как привыкли, чтоб улицы на месте лежали и камеры в окна не заглядывали.

Всего месяц с небольшим, а подъезд будто уже родным стал. Что было до того, как тут устроилась, теперь и не вспомнить, все смешалось, завертелось, умное все вокруг, и с каждым днем умнее. Поезда — вжух, дома — ввысь, люди — мимо. Остается сидеть тихо, писать истории о лучшей версии себя и ждать, когда за тобой придут.

Ну только еще если выйти котиков покормить. Котиков покормить — приятное дело, лезут комочки из подвала на травке валяться. Место у них одно и то же, и все с ними понятно, не то что там, за бульваром и дальше. Нужно дощечку только плотно под дверь и несколько раз проверить, а то хрусь, захлопнется — и все, вне крепостных стен враг мигом со всех сторон. Хоть вообще не выходи. Но если котиков не кормить, они будут крысиков в подвале драть. А крысики же тоже свои, местные, копошатся себе и не вылезают. Лидия Федосеевна вот не дальше лавочки, крысики — не дальше мусорки. Иначе будет как тогда.

Шла по проспекту — шасть серое из-под ног, чуть не раздавила. А за ним двое с метлой, смеются золотыми зубами на непонятном языке. Крыса от них с тротуара на проезжую часть — и замелькала между колесами, просто носится уже в разные стороны, не пытается спастись, внутри ужаса своего мечется, а Ира оторваться не может: прыг — бампер, прыг — колесо, прыг — кучка внутренностей.

Вот надо было тогда еще все понять. Город с тех пор только умнее стал. Что теперь в реновационных районах творится, на кассе в хозяйственном обсуждают:

— Пакет будете? По второй Рощинской уже все дома к сети подключили, всех жителей под реновацию пустили. Они оттуда теперь в нашу аптеку за «Неотропом» поползут. Карта магазина? У подруги двоюродный брат сетевик — говорит, по плану к концу года все у них будем, сколько б старожилы кабелей не порубили. Пока они баррикады из говна и веток строят, мы, говорит, жилые сектора с кладбищами местами меняем. Такой у них юмор. Умный. Товар по акции?

Короче, теперь хоть совсем не выходи. Максимум рано утром, осторожно через баррикады в магазин и быстро обратно, пока бульвар на месте, пока улица на месте и дом, и дальше тихо живи себе через окошко: доброго дня, парень без эмоций из пятьдесят седьмой — как ты визжал вчера, с третьей страницы начиная; будьте осторожны, семья с седьмого этажа, не дальше детской площадки, вот допишется про Леру — про вас начну, привет...

— Драстеэ! Восемьшестой пожалуста.

Еб твою мать! Лицо такое нездешнее, непривычное какое-то. Прямо вот что-то... То есть по отдельности вроде порядок: нос нормальный, рот на месте, стрижен ровно. Но все целиком... И смотрит так насквозь, что колется.

— Восемшестой. Клинит... Я.

В зеленом еще весь, и ящик здоровый за спиной зеленый. Чья форма такая? Чужой ведь, гад, чужой.

— Клинит. Клиниг... Клинер я. Уборка пожалуйста. Восемьшестая.

А. А, это вон чего. Это Лидия Федосеевна сквозь свое е-бэ уборку на дом заказывает. Или это подарок ей от безвестного потомка, улетевшего в лучший мир? Ой, без разницы, лишь бы сверлить глазюками перестал. Иди в лифт уже, чужка зеленая. «Чужка» — это чужой типа. Можно так говорить?

Вообще, конечно, гнать надо было — не то сейчас время, чтоб всяким чужкам тут шастать. Вообще, конечно, много чего надо было — в первую очередь уезжать обратно в родной свой глупый город, как только реновации начались. Но Ира не Лера, карандашиком не исправить. И не уехать уже, город умный, не пустит. Сидеть только тихо, писать истории о лучшей версии себя и ждать, когда за тобой придут.

За двух с половиной вековую историю Вережмы электричество так и не провели. Сначала не нужно было, потом революция, потом война, население уменьшилось естественным образом — и снова стало вроде бы незачем. Да и бесконечные болота между деревней и железнодорожной станцией не лучшая почва для электрификационных столбов. Так что, когда в прошлую среду на выходе из лифта в лицо Лере ткнулось удостоверение капитана сетевиков и рассудительный голос вкрадчиво объяснил, что в соответствии с генпланом до конца недели она подлежит реновации, она, не раздумывая, собрала минимум необходимого и той же ночью выехала сюда.

На попутках, избегая федеральных трасс, потом несколько дней шла, ориентируясь только по старому механическому компасу и бумажной карте, — забытое в современном мире искусство. Добравшись до побережья на третий или четвертый день, она поднялась на холм над водой, легла в мох и задремала со счастливой улыбкой на лице — до дома оставалось рукой подать. Она ощутила то же, что пятнадцать лет назад, — покой и какую-то древнюю, глубинную связь с этим местом, а может, просто с самой природой, не тронутой человеческим присутствием. А тем более присутствием сетевиков. Этих здесь просто не могло быть. Нечего им делать там, где нет и никогда не было ни электричества, ни связи — кроме простой, древней связи, что возникала некогда между людьми старого образца.

Осторожно раздвинув кусты на верхушке утеса, она вытягивает шею. Мужчина в камуфляже и высоких резиновых сапогах возится с рыболовной сетью посередине реки, приливная сила поддерживает его спереди, а течение толкает в спину. Лера долго, не отрываясь изучает смотрит на него, изучает, следит за движением рук. Ей довольно удобно лежится на утесе, и отчего-то очень спокойно на душе. Так что, когда какая-то птица, крича, срывается с ветки прямо над ее головой, она не сразу понимает, что их с мужчиной взгляды встречаются встретились. Он крепко стоит в реке, поддерживаемый держимый водами со всех сторон, у него голубые глаза и короткие светлые волосы. Он старше Леры лет на десять, может, чуть меньше. Лицо выщерблено, обветрено, как у всех местных, кожа красная, грубая. Лера спокойно лежит на краю утеса, смотрит ему прямо в глаза и внезапно понимает: это же и есть герой той старой песни, которую на разные голоса пели девушки в ее голове что пятнадцать лет назад, что теперь:

Вышел миленький да в утлой лодочке,
Ой забросит сеть — да не воротится.
Ты держи его крепко, карбасушка,
Сбереги его мне, земля-матушка.
Не воротится — ой да буду слезы лить,
Море станет ой шире берега.
А воротится — на себе женю,
Будем в ночь ходить рука об руку.

За время, что действовало постановление о реновации населения, она научилась понимать, кто перед ней. И сейчас это был помор, моряк, капитан, браконьер — но точно не сетевик, не реноватник тем более.

Он разворачивается и осторожными шагами двигается к противоположному берегу. В его руке — сетчатая авоська с уловом.

— Не загадить им реку-то, хоть и стараются! — выбравшись на сушу, горланит он, чтобы перекричать гул воды, и трясет добычей над головой.

Он отвязывает плот, который Лера не заметила сначала, и берет в руки длинную жердь.

— Домик охотничий вон там, за ельником, — кричит он. — Хочешь ухи? И водки?

Желудок припоминает консервы, которые она сложила в бывшем доме Лидии Федосеевны, и, сравнив их с дымящимся супом, довольно громко возвещает о своем выборе. Она молча, с достоинством поднимается, отряхивается и, потеряв равновесие, сползает с утеса на спине, увлекая за собой ручейки из мелких камешков. Мужчина неслышно смеется, ловко орудуя жердью.

— Эдик, — протягивает он руку, причалив к берегу.

Не рука — дерево. Крепкое, шершавое. «Там, где растут деревья, там люди из плоти, — думается ей. — А когда вокруг больше камни, там и люди из дерева».

— Валерия, — поднимается она на борт. — Лера.

Эдик упирается жердью в берег, нажимает, и плот рывком выносит в стремнину. Лера хватается за тонкие бревнышки. Вода бурлит и клокочет меж них, плот болтается, того и гляди рассыпется. Лера поднимает взгляд на Эдика. Его фигура растет в небо упругой сосной, мощными движениями он направляет судно поперек потока. Где-то глубоко внутри она уже знает, чем заплатит этому Харону за визит в потусторонний

— Всего хорошо, досвиданья.

...

Ну вот. Убрался у старушки и сам убирается, вот и славно.

«Эдик» — это, конечно, интересно. Вот откуда такое берется? Ни на кого из местных не похож. Выбрасывает же подсознание иногда. Хорошие истории рассказывают себя сами, да, давно так не

— Здравствуйте.

Так. Этот желтый. А взгляд такой же — холодом по спине.

— В восемьдесят шестую доставка.

Ох, у старушки приемный день.

Короб у него тоже за спиной желтый, соответственно, глаза светлые, лучистые, страшные пиздец. Что с ним сделаешь? Как бы и повода нет не пускать. Зависнет тут в тамбуре, заладит в окошко: «в восемьдесят шестую, в восемьдесят шестую, в восемьдесят шестую...». Пускай уж доставит бабуле, разбавит ей одиночество, да пойдет прочь.

Эдик оказывается одновременно груб и не к месту обходителен — по всему видно, манерам не обучен и давно не был с людьми, но тем сильнее Леру смешат внезапные вспышки его суровой северной галантности. В то же время она восхищается его природной естественностью, замерев, наблюдает, как битые пальцы обхватывают бутыль за горло, невесомым движением подносят к стакану и, издав неслышный дзыньк, наполняют его.

— Почва слабнет, — задумчиво произносит Эдик, глядя в синюю мглу за окном.

Это на берегу в августе не заходит солнце, а в лесу на всем будто бы тень, будто все застыло в предрассветных сумерках, шуршит, шелестит и скребется. В ветхом домике — два деревянных настила, стол посередине, а над ним — окно без стекол. Они словно сидят в купе вагона, отцепленного от умчавшейся по своим делам цивилизации. Снаружи потрескивает костер, булькает котелок. Пахнет сырым деревом и луковицей, которую Эдик нарезал и раскладывает на хлеб. Лера завороженно следит, как эти пальцы то с силой сжимают нож, то легко порхают над хлебными ломтями.

— Точно удобно тебе? Теплушку не подложить? Старое все, сучок да щепа...

Лера мотает головой, не отрывая взгляда от этих естественных, природных, настоящих пальцев — изящных и грубых одновременно. Ей тепло и уютно, и с каждым глотком тепла все больше. Она радуется тому, как быстро уходит из нее город, сколь угодно умный, и возвращается простой, настоящий человек.

— Почва, значит, говорю, слабнуть стала. Вода все забирает. Раньше отсюда до реки с десяток метров был, а теперь вон — у порога плещет. Скоро останемся одни на голом камне. Потом и того смоет.

Лера кивает.

— Воде земля не указ, она везде быть хочет, — Эдик хрустит хлебом с луком. — Вот и этим новым на станции такие, как мы с тобой, не нужны. Они как разлив, да? Как потоп. Приходят на сухую и занимают все место. Будто и не было нас. Куда ни глянь — все вода.

Сама его речь уже кажется рекой в приливный час, не знающей, куда течь, — да и Лерины мысли не крепче: она представляет, как он, человек — иссушенное дерево с кожей-корой, стоит скривленный в долине, как в долину приходит вода, но и ей он не рад, ибо корни его не пьют больше воду, и земля им чужда — изрезанные, они вьются узловатыми фалангами к небу, и какие еще вещи эти удивительные пальцы могли бы

— Сорок два здрасте.

Парад какой-то. Снова зеленый. Тот же, что ли? Вообще, похож. Конкретно этот дом обслуживает? Или все-таки нет, это другой, постарше, что ли.

— В двенадцатую.

Это новый желтый следом. Нет, ну понятно. Там снаружи, видимо, совсем уже все непросто, стали заказывать на дом что можно, чтоб не выходить. И правильно. Надо дверь плотнее и тоже заказывать, пускай оно там умничает себе снаружи, а мы тут переждем. Сейчас вот с Лерой только понятнее станет.

Она так и не поняла, как это случилось, — видимо, естественный ход вещей, давно забытая в мире реноваций сила. Сначала в ней росло это тепло, а затем он заполнил ее своим — уверенными толчками, подстелив-таки свою телогрейку, — и она стала еще более настоящей, стала раздавать тепло вокруг, превратилась в домашний очаг этой маленькой лесной избушки — давно забытое в современном мире чувство.

Его пальцы мнут ее, хватают и отпускают, и сжимают снова, она не произносит ни звука и улыбается листве, что мелькает в окне за его плечами. Он замирает, человек-дерево в мире камней, ствол его замирает в ней, листва замирает над ней, она обнимает его одной рукой, другой держится за доски настила — на ощупь нет разницы.

Скамья узкая, Эдик неуклюже сползает, натягивает камуфляжные свои штаны, пыхтит, что-то бормочет, стучит сапогами по полу, выходит из домика, вновь возвращается. Лера прикрылась футболкой и лежит недвижно.

— Я не это... — наконец не выдерживает он. — Ну как бы вообще... То есть, ну, хорошо же?

И испугавшись ответа, снова покидает домик. Лера неслышно смеется. Так забавно он еще окает.

— В смысле, ну... — заходит снова. — Ты не думай, что... Я обычно так не... Да какой обычно, я ж один тут! Вот, ну, понимаешь, ты...

Лера садится, берет его за руку и сажает рядом. Эдик рывками разливает водку в два стакана, из одного выпивает сам, другим машет у Леры под носом.

— Ну, нормально ж, да? Как природой положено. Не то что там, у этих!

Лера кивает. Суровый северный человек-дерево с облегчением выдыхает и пьет второй стакан. Оглядывает ее наспех обнаженное тело.

— Мы ж потому и... Потому что настоящие. Так?

— Несовременные.

— Я им так и сказал: один буду лучше, тут, в лесу. Не надо мне реноваций ваших. Неестественно это.

— Несвоевременные.

— А что, река завсегда кормила, и отца, и деда.

— Не поймать им нас в свою сеть.

— А умные все стали в городах-то.

— Мы с тобою рыбак рыбака.

— Таблетки какие-то жрут...

— «Неотроп», это чтоб после реновации легче...

Эдик дергается, одной рукой хватает Леру за голые плечи, накрывая собой, другой тянется к ножу на столе. Она хочет его снова.

— Зверь ходит, — не выпуская ее, Эдик осторожно выглядывает в окно.

Лере нравится, как он ее сжал, а его беспокойство кажется смешным. Свернувшись в клубок в его объятиях, она неслышно хихикает.

— Пришли за нами, — хрипит он.

— Не реновато ли? — так ей весело.

— Да как ни скажи. Одно слово — чужие.

— Реновата ли я, реновата ли я, что люблю? — тихонько затягивает Лера.

Эдик зажимает ей рот ладонью и валит на скамью, а ей того и надо, светлячки в животе так и порхают, тепло растет. Снаружи трещат ветки — то ли в костре, то ли и правда ходит кто-то не свой. Можно так сказать?

Ходит кто-то не свой. Уже не снаружи — внутри, на этажах. Пока этот Капитан-Харон матросил Леру, и тут стемнело. Или умный город просто выключил естественное освещение. Ему ж видней.

Магнит еще крепко держит дверь подъезда, но что-то будто... Сколько чужих — зеленых и желтых — за день зашло? А сколько вышло?

Вот почтовые ящики погнутые, пятно краски на кафеле — так и не отмыла, — из мусоропровода тянет. Вроде все как всегда. Только будто бы умный город пробрался внутрь. Ухмыляется, тварь, из-под плинтуса, подмигивает лампочкой в лифте. Все как и было, только как-то по-новому. Это не спутаешь. Там снаружи, за бульваром, так же. Не сдержали, значит, оборону, подключили район? Вот так незаметно это и происходит?

Ах, Лидия Федосеевна, милая Лидия Федосеевна из восемьдесят шестой, как же там теперь последний представитель еще того поколения?

Тринадцатый этаж. Двери нараспашку. Все квартиры нараспашку, будто все теперь общее, все единое, не только на этаже — вообще все.

Из восемьдесят шестой выходит Лидия Федосеевна — но не совсем. На ее прежнее лицо будто натянули новое, какое-то усредненное, бесполое и ничего не выражающее. По отдельности глаза, нос, рот вроде ее, а вместе — нет. С мусорным пакетом, в серой тунике и матерчатых тапочках на босу ногу это идет мимо Иры к мусоропроводу. Из квартиры напротив выходит такое же, в серой тунике, с пакетом в руке и общим лицом. Они встречаются у мусоропровода и по очереди молча выбрасывают пакеты.

— Ой. Вы кто? — говорит вдруг это из восемьдесят шестой, повернувшись к Ире. — А Катя где?

Голос у этого тоже какой-то бледный, посредственный.

— А я пойду посижу, пока дождя нет. А то все льет и льет... Да?

Коридор сжимается и выталкивает Иру к лифтам. «Оно заползло уже в дом, — шипят стены. — Зло — в дом». Нет больше Лидии Федосеевны из восемьдесят шестой, и несчастливой пары с восьмого этажа, крысок и котиков тоже нет, как Катерины Петровны не стало, мать-алкоголичка и семья с седьмого всем составом тоже попали под реновацию, канули в умном городе. Ему видней. Он вталкивает Иру в лифт и везет на последний этаж, подмигивая лампочкой на ходу.

В коридоре шестнадцатого стоит Виктор-Виталий, таракан из четвертой, и задумчиво пыхтит сигаретой, глядя в окно.

— Тоже поняли, что нет внизу спасения? — это первые его слова, кроме «здрсв». — Правильно, снизу и не видать ничего, — и идет на балкон лестничной клетки.

В синем мареве — как в лесу у Леры — блестят огни. Нет ни соседних домов, ни людей, ни машин внизу. Шестнадцатиэтажка по улице Татищева висит одна во мгле, да и улицы-то никакой нет, только огни светят из синего ничего и разноростые тени строительных кранов щетинятся. И тишина такая плотная, что можно сгрести в ладонь, — никаких больше криков с бульвара, никакого бульвара.

Виктор-Виталий глядит на краны.

— Вот любой из них сейчас повернется и давай наш дом грызть, да?

Она, признаться, на балконы особо не ходила, город отсюда не видела, так что, может, он всегда так и выглядел сверху?

— Ну, это я по привычке. Пытаюсь угадать, откуда прилетит, — Виктор-Виталий выпускает дым и глядит под балкон. — Вот отчего люди не летают, как птицы?

Как-то он, что ли, исхудал с утра, постарел, усы висят, одежда висит. А еще выпил, кажется.

— А потому, что нет ни людей, ни птиц нету! — сам себе же отвечает. — Одни машины теперь. А кто еще человек, того забирают, и больше он на связь не выходит! И из дома не выходит. И не его это дом больше. И его нет больше. Делают из него додика с общей на всех рожей, будто и не было человека. Реновация, бля. Тьфу!

Плюет, а плевок и метра не пролетает, исчезает во мгле. Густая.

— В сталинках живьем муровали, в хрущевки мертвых складывали, а теперь вот так. Приходят зеленые эти, клинеры, вычищают все прошлое из квартиры. Желтые из короба своего доставляют новое лицо это сраное, форму эту серую, регистрируют в умном городе. И все, им теперь в наших домах жить, не нам. Город умный, а нас, значит, как тараканов извести можно!

Ох и дура, вот же дура, человек-то хороший, может, последний во всем доме, а она с него то педофила, то депутата списывала. Вот так, ни за что, за то, что закуривал на два шага раньше. Стыдно.

— Видите, как все преобразилось? — Виктор-Виталий обводит синюю мглу огоньком сигареты. — Государственная — она потому и машина, что отдельные элементы работают сообща. Реноватники эти однорожие — они связаны, синхронизированы по сети городской в одно целое, как пчелы. Они не сами, ими город ходит и думает тоже за них.

Бросает окурок, мгла сжирает.

— Вроде только вчера родился, — вздыхает, глядит вниз. — Родился и побежал. Бежишь со всеми вместе, и кажется, что так будет всегда. А вдруг раз — и ты в стороне, за забором. И это не жизнь прошла, это же секунда прошла этой жизни! И все бежит теперь мимо, а ты за этим забором и ничего не понимаешь. Тебя жизнь к такому не готовила. Тебя к бегу готовили. А ты пробежал секунду и стоишь теперь смотришь, жизнь мимо, и ничего не понятно. Но больше всего-то хочется, да? Перемахнуть через забор и бегом, блять, бегом!

Одним движением, будто тренировался, перебрасывает свое исхудавшее тело через парапет, на краешке карниза стоит, на вытянутых руках только держится, она и тронуть его боится.

— Как пугала огородные тут торчим, заперты в лестничной клетке! Клинер за нами уж выехал, точно, всех подчистую. А главное! — оборачивается к Ире. — Главное, все же все понимают! Но проще стать новым, чем самим собой, да? Потому что никто уже не помнит, кто он есть. Я вот не помню. Вы помните? Сейчас ведь можно по привычке думать, что ты еще как-то отдельно, сам что-то решаешь, а на самом деле тебя уже подключили сетевики-то, тобой ходят, за тебя говорят, ты и не заметил! Приходили к вам сетевики? А? — кричит уже. — А ко мне? Кто в наш дом эту заразу пустил?!

Какая же дура, дура, ну как такая дура, а? Должна была наоборот, а сама же, сама чужим двери открыла!

Виктор-Виталий рывком оставляет ее одну на балконе последнего этажа. Кажется, чавкающий удар далеко внизу, но разве можно разбиться о мглу? Во мгле, наверное, просто гинут. Можно так говорить — гинуть?

«В сталинках живьем муровали, в хрущевки мертвых складывали, а теперь вот так. В сталинках живьем, в хрущевки мертвых, теперь так...» Только покинула свой пост, желтые и зеленые, как саранча, хлынули в дом, во все квартиры, вычистили следы прошлой жизни и посеяли новых людей — и все-то на самом деле она поняла про них сразу, потому что на самом деле все ведь все понимают. Но проще стать новым, чем вспомнить, какой ты. Думаешь, ты еще что-то отдельное, а тебя уже подключили. Может, уже и не она пускала чужих в подъезд, а ею. Она лишь понимала, что делает что-то, чего, возможно, делать не стоит. Все же все понимают.

Лифт везет ее вниз сквозь захваченную башню. Эдик, капитан свинцовых морей, человек-непреклонное-дерево, теперь бы должен появиться и спасти ее. Так ведь заканчиваются истории про девушек в башнях?

Двери открываются, она выходит в синюю мглу. Где-то за домиком трещит костер, готовится уха, журчит речка Вережма, уже менее сбитая с толку — приливные силы слабеют. Ухают птицы, жужжит мошкара.

В глубине души она все еще верит, что реновация происходит в какой-то параллельной вселенной. Зачем ей происходить в этом лесу, у этого моря, в пустой деревне?

Эдик стоит у реки, глядит на воду. Ира-Лера останавливается в паре шагов за его спиной. Он медленно, как во сне, поворачивается к ней. Что-то не так. По отдельности все элементы его лица вроде в порядке, но вместе собираются во что-то недоброе. И этот нож в его руке. Другой достает из кармана удостоверение. Разворачивает. «Капитан Харон Эдуард Петрович». Вот и дождалась. Вот и пришли.

— Ну сказал же, до конца недели надо процедурку пройти, — мурлычет он. — Чего скрываться-то?

Ухает ночная птица, журчит речка Вережма, хрусь! — дощечка, что держала подъездную дверь, лопается; хлоп! — магнит схватывает замок. Она больше не вернется в тихую каморку с бумагой и карандашом, ничего больше не исправить, ничего.

«Родился и побежал» Виктор-Виталий — и она бежит вдоль берега, сердце колотится, а капитан за ней и будто смеется, как те тогда на проспекте, что гнали крысу к смерти.

Ох ты морюшко-море хмурое

Ой да с небом одно грозно тучами

Начинается мелкий северный дождь — и не дождь, а сам воздух превращается в воду, будто дождь идет со всех сторон, — и никуда не идет, висит на месте, висит уже долго, может, с неделю — права была Лидия Федосеевна. Воды в траве по щиколотки, земля мягкая и хлябает — можно так? — да какое уже! Она бежит, не оглядываясь, не зная куда, земля тает на глазах, выскальзывает из-под ног.

Из-за утеса на повороте реки появляется пустая деревня. Вода доходит ей до окон, лижет резные ставни, черные остовы изб валятся в глубину, сверху их накрывает свинцовой волной.

Раскудрявилось море ветром ой северным,

Рассуровилось да на все стороны.

Воде земля не указ, она везде быть хочет. Остался уже лишь маленький островок всего в несколько шагов, а вокруг — дождь и море, и деревья растут из мглы. И силуэт какой-то к ней идет. Виктор-Виталий? Правда, что ли, не разбился о мглу?

«Помогите выбраться из воды», — пытается она сказать, но только рот открывается, и дождь в него льет, а слова не выходят.

«Так ты не в воде, рыба моя, — голос капитана звучит отовсюду, будто он и есть мгла, море и дождь. — Ты уже с нами, в сетке».

Волна разбивается об остров и валит с ног, укрывает, укутывает, несет.

Ох ты морюшко-море ой морово,

Все вода в тебе солонее слез.

 

— Ирочка, здравствуй. Все кроссворды гадаешь, эрудит?.. Или эрудитка, как теперь правильно?

Ах, Лидия Федосеевна, милая моя Лидия Федосеевна, знали бы вы, чего я тут напридумывала. Про нас с вами, про сеть с ними.

— А я пойду посижу, пока дождя нет. А то все льет и льет... Да?

Да я и сама проветрюсь, чего в этой клетке сидеть.

На бульваре чисто, хорошо, оградка новая, не то что раньше. Села на скамеечку, окрестные котики сбегаются. Хорошее дело котиков подкармливать. Крыс нет опять же — вывели, все чисто, обустроено, по уму устроено, сограждане перемещаются в слаженном темпе, общим движением, серой волной, ладные, красивые. Кажется, что частицы, а чувствуются как волна.

Хорошо быть. Легко плыть без нужды писать свою жизнь каждый день. Глупо жить автором, если ты персонаж. Персонаж, которого ежедневно создает пишет вся сеть весь город вся страна серая волна. Персонаж проще человека, это удобно. За ним и исправлять не надо — само как-то исправляется правится. И ноги ходят сами, и руки делают сами, и мысли думаются без моего участия.

Город у нас очень красивый.

Сверху желто и зелено — там осень, снизу серо и серо — нас море.

Ох ты морюшко-море хмурое —

ну-ну-ну, тихо-тихо. Подумается же.

Но ничего, раз — и проходит. Как рябь по воде.

В мыслях должно быть чисто, как на улице.

 

Обложка: Арина Ерешко

Дата публикации:
Категория: Опыты
Теги: Митя КокоринРассказ консьержки
Подборки:
0
0
1662

Закрытый клуб «Прочтения»
Комментарии доступны только авторизованным пользователям,
войдите или зарегистрируйтесь