Александр Ярин. Жизнь Алексея
- Александр Ярин. Жизнь Алексея: Диалоги. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2018. — 144 с.
Александр Ярин — московский прозаик, переводчик Вальтера Беньямина, Пауля Целана и немецких теологов. В «Жизни Алексея» он обращается к сюжету с полуторатысячелетней историей. Алексий, человек Божий — святой, загадка которого привлекала многих авторов житий, мыслителей и поэтов. Александр Ярин раскрывает его образ через диалоги с окружающими, наследуя таким образом еще более древней традиции.
Часть третья
И молва о жизни человека Божия Алексия прошла по всей той земле. Когда Алексий понял, что святость его открылась всем, он бежал из города Эдессы, и, придя в Лаодикию, взошел на корабль, и задумал отправиться в киликийский город Тарс, ибо там его никто не знал. И вот на корабль налетел бурный ветер, и по смотрению Божию корабль занесло в Рим. Выйдя на берег, Алексий сказал: «Жив Господь Бог мой. Никому более я не буду обузой, но приду в дом отца моего, ибо домашние меня не признают». И вот он встретил отца своего (тот учреждал в доме своем столы для нищих), который шел из дворца со свитой своей, и приветствовал его, говоря: «Раб Божий, окажи милость захожему нищему и дай мне угол в доме твоем, чтобы мне питаться крохами, падающими от стола рабов твоих».
Евфимиан, Алексей.
— Здравствуй, незнакомец, по тебе видно, что ты идешь издалека.
— Я недавно сошел с корабля и сразу направил путь к твоему дому.
— Ты знаешь город?
— Да, я здесь родился.
— Ты приплыл, чтобы найти мой дом?
— Нет, наш корабль прибило к берегу ветром помимо воли корабельщиков. Я не имел в мыслях высадиться в Риме, но, когда сошел на берег, мне сказали, что ты кормишь бездомных.
— Так и есть. Сейчас сюда принесут еду.
— Хорошо, господин.
— Ты сможешь подкрепиться с дороги.
— Господин, я бы хотел быть с теми, кто раздает.
— В этом у меня нет нужды.
— Тогда позволь мне спать и служить на кухне, при печах. У меня нет другого дома. Я даже не попрошу еды.
— Отчего же? Я даю каждому, кто попросит. Приходи к дверям завтра на рассвете опять, как сегодня, и ты будешь сыт.
— Я не прошу еды, господин.
— Чего же ты просишь?
— Места в твоем доме на кухне и прислуживать при печах.
— Но без еды ты умрешь.
— Я буду подбирать объедки.
— Что ж, оставайся. Ты как две капли воды похож на моего сына.
— Если так, почему ты не признаешь сына во мне?
— Я этого не хочу.
— Почему?
— Ты решил, юноша, что тебе по силам вести беседу со мной?
— Да, господин, так как ты очень похож на моего отца.
— Глупец! Ведь старик — это тот, о ком говорят, а не тот, с кем говорят.
— Но я могу говорить с тобой о тебе.
— Старик умеет говорить только с самим собою, другого разговора старики не знают.
— Пусть так, но мы с тобой похожи на отца и сына, значит, это и будет разговор с собой.
— На тебе жалкое рубище, а старики рядятся в пышные одежды, чтобы, как умеют, скрыть себя от людей.
— Будь ты в дырявом платье, я бы потупил глаза.
— Юноша влажен, а старик сух, как щепка, отскочившая от топора.
— Сухие щепки быстрее воспламеняются и жарче горят.
— От старика не жди умных слов. Он скажет разумное разве лишь со сна, или в горькой обиде, либо перед смертью. А в остальное время что слушать старика?
— Но все это как раз и сходится в тебе. Теперь утро, ты на ногах лишь недавно, обида уже пришла к тебе в моем облике, да и смерть не за горами.
— Так ты все еще хочешь говорить со мной?
— Да.
— Тогда скажи: походит ли наша жизнь на рассказ?
— Чью жизнь ты разумеешь, твою или мою?
— Разве у нас не одна жизнь на всех?
— Одна, если найдется рассказчик.
— Так существует ли он?
— Да, господин.
— Кто же это?
— Я.
— Ты возомнил, несчастный, что возвысился над давшими тебе жизнь и любовь?
— Нет, господин, ведь я никем не помыкаю. В моем рассказе нет ни блеска, ни понуждения.
— Какой же рассказ без блеска и понуждения?
— Блеск мешает смотреть и видеть, так как слепит глаза, а нудить и погонять мы можем лишь пустую человеческую оболочку, сам же человек, о ком речь, издыхает у дороги, лишенный кожи, по которой гуляет бич рассказчика, ушедшего далеко вперед за оболочкой того человека.
— Но чем же ты вовлекаешь людей и округу в твой рассказ?
— Своим бессилием, господин.
— Тогда по какому праву ты считаешь этот рассказ своим?
— По праву отсутствия. Ведь я не пишу стилусом и не диктую рабу.
— Как же ты ведешь рассказ?
— Я словно бы качаюсь в седле на высокой лошади, объятой то жаром бега, то забытьем. Сам же попеременно дремлю и бодрствую. Когда лошадь несется вскачь и напролом, я забываюсь на ней сном, когда же она, прикрыв глаза и отдавшись на волю привычки или судьбы, мерно трусит по незнакомым мне дорогам, лесам и полянам, сон с меня сразу слетает, я весь превращаюсь в слух и зрение.
— Значит, ты рассказываешь зрением и слухом.
— И забытьем.
— Чем же занят при этом твой язык?
— Я даю говорить другим.
— Видно, ты из породы рассказчиков-всадников. Но ты не поставил меня в тупик, бесприютный и жалкий странник, потому что сын дышит воздухом смерти, а отец живет под знаком бессмертия.
— Я хотел бы стать твоим сыном, господин.
— Тогда скажи: почему говорят, что раздумья старца не поспевают за мыслями юноши?
— Я еще не побывал старцем и не могу об этом судить.
— Но, может статься, ты не достигнешь преклонных лет.
— Должен ли я тревожиться об этом?
— Нет, но поищи старика в самом себе уже теперь.
— Научи меня.
— Как же я стану тебя учить, если ты разорвал нить времени и выкопал между нами бездонную яму?
— Я хотел это сделать.
— Зачем?
— Оно бежало слишком сладко.
— Cлишком сладко, говоришь ты?
— Достаточно и того, что оно бежало. Чересчур тягучей тонкой струей, точно мед.
— Я родил тебя, чтобы ты плел волокно времени, бегущее издалека, и воздал жизни за мою смерть. Теперь же как мы узнаем, кто из нас двоих кем рожден?
— Мы не узнаем.
— Я хотел бы уйти из жизни раньше тебя.
— Когда мы вплотную приближаемся к желаемому — я к тебе, ты к смерти, — оно отталкивает нас.
— Я не велю своим рабам кормить тебя.
— Воздай жизни за мою смерть.
— Я сделаю это, мой мальчик.
— Я в ужасе, отец, ибо жизнь твоего сердца мне дороже всех земных благ.
— Из этой бездонной ямы, что ты вырыл на нашем дворе, клубясь, истекает прозрачная и невесомая лава.
— Ты ее видел или, быть может, осязал?
— Нет.
— Значит и вправду она оттуда истекает.
— Зачем же ты заменил нить облаком?
— Во имя рассказа. Он ведь и есть то облако.
— Так в чем же отличие рассказа от времени?
— Из них двоих рассказ благороднее, а благородство нам пристало, ведь мы высокого рода.
— В чем же благородство рассказа в сравнении со временем?
— Рассказ может пренебрегать самим собою, а время без остатка подчинено себе.
— Что будет с теми, кто не смог родиться столь высоко?
— Эти наши братья родились в глубине.
— Что труднее, задавать вопросы или отвечать на них?
— Сначала скажи: знает ли спрашивающий ответы на свои вопросы?
— Знает.
— Тогда ему легче.
— Не знает.
— Тогда все зависит от его искусства. Если он искусен, ему труднее. Думаю, его собственное мастерство задавать вопросы множит для него трудности.
— Ты ответил верно, потому что искусный не запасает вопросов впрок, а придумывает их во время беседы. К тому же в каждом его новом вопросе должен содержаться ответ.
— Думаю, ты имеешь в виду ответ на тот вопрос, который слышится в предыдущем ответе его собеседника, не так ли?
— Да, искусный своим новым вопросом всегда отвечает на тот тайный вопрос, что содержится в прозвучавшем ответе.
— Значит, ответ тайно вопрошает, а вопрос скрыто отвечает.
— Своим вопрошанием вопрос устремлен вперед, но тем ответом, что в нем содержится, он обращен назад.
— Ответ же повернут назад, но своим внутренним вопросом ожидает неложного ответа от следующего вопроса собеседника.
— Вопросы и ответы, чередуясь, вместе образуют нить рассказа, что стежками бежит по полотну. И то, что с лица выглядит вопросом, с изнанки дает ответ.
— Потому что каждый стежок — это петля: шаг вперед и тайное возвращение на исподе.
— Об этом говорят и лица вышивальщиц, склоненных над работой. Их глаза устремлены на шитье, но в них нет зрения, потому что вышивальщицы слушают и ведут невидимый рассказ, не имеющий конца.
— Господин! Не будет ли правильным сказать, что отец и сын являют собой изнанку друг друга?
— Не жди от меня ответа, незнакомец, ибо наша с тобой беседа потекла слишком уж ладно. Не обманулся ли ты тем, что наши голоса вдруг слились воедино, не возмечтал ли, что озираешь взглядом всю округу рассказа, пусть даже насилие над ней тебе чуждо. Но разве зрение — не насилие, не владение, не господство? Нет, странник, старость нелегко поддается познанию. Окраины твоего рассказа скрыты от тебя самого. Плесни воды на раскаленный камень, наблюдай всю в пузырях шипящую влагу, и это наведет тебя на мысли о старости. Нет,не на мысли, на догадки о ней. Старик живет на пустыре, где никто не хочет жить. Он скитается по отдаленным улицам, терзаемый нерешенным сомнением: говоря о мире, взять ли бесстрастный и ровный тон, что сродни свободному рассуждению философов, или голосом уподобится хрипло каркающей вороне, а ликом — каменной стене, по которой, словно ящерицы, извилисто бегут ручейки влаги. Да и с чем лучше сравнить этот мир, как не с рыдающим камнем, глухим и холодным? Но разве камню не присуща и пристально-чуждая рассудительность философа? Об этом раздумья старика. В его бессилии сквозит рассудительность, в его здравомыслии — беспомощность. Старику нужна глубокая тишина. Черная тишина. Черная, глубокая и далекая. Там он будет сидеть и раскачиваться как маятник: его колебания — о том, стянуть ли весь мир внутрь себя или затеряться в его дальних закоулках едва различимой тенью. Старик ничего не знает. Он не выносит суждений, но горделиво следит, как его прежнее знание чередой посылок, силлогизмов, выводов и умозаключений медленным шествием навсегда уходит от него в темный провал ночи: все это я знал! Так иной богач расстается с имуществом, что выволакивают из подвалов, радуясь случаю перед прощанием впервые рассмотреть его при свете дня: это было моим! Старик не знает ни вкуса, ни такта, ни меры, он презирает их и тоскует по ним, как по прежней жизни среди людей, ибо на чем ином та покоится, как не на этих трех? Но ему самому уже нечего с ними делать. Старик презирает стариков за их мудрость. «Мудрый старик еще недостаточно стар», — говорит он. Но иногда, вдруг позабыв о собственной старости, с сыновним любопытством вглядывается в мирные морщины и руки-клешни другого старика, думая про себя: «Он не стар и не молод, он вот таков, но я не знаю никого другого, кто был бы столь близок юноше и младенцу. На его темени можно утвердить мир». Старик один знает, что такое рок. Нет, он лишь смутно его предчувствует, подобно как ты лишь смутно догадываешься о старости. Он отбросил и уронил из рук все, чем легко живет жизнь, и оставил себе только пресную стариковскую кашу да несколько тускло звенящих словесных цепочек, им же самим составленных, чтобы забавляться ими, как дитя забавляется погремушкой, и коротать время в безмолвном ожидании рока. Нечего и ждать, что он кому-то поможет. Ступай на кухню, незнакомец, я не велю слугам тебя кормить.
— Благодарю тебя, отец, ты встретил и одарил меня по-царски.
войдите или зарегистрируйтесь