Сергей Костырко. Дорожный иврит

  • Сергей Костырко. Дорожный иврит. — М.: Новое литературное обозрение, 2015. — 248 с.

    Новая книга критика и прозаика Сергея Костырко, имеющего долгий опыт невыездной советской жизни, представляет путешествие по Израилю. Главы писались в течение семи лет — сначала туристом, захотевшим увидеть библейские земли и уверенным, что двух недель ему для этого хватит, а потом в течение шести лет ездившим сюда уже в качестве человека, завороженного мощью древней культуры Израиля и энергетикой его сегодняшней жизни.

    <...>

    6 ноября
    12.12 (в кофейне)

    Утро было чуть потеплее, чем накануне. Проглядывало солнце. Плавалось хорошо. Даже заплатил за лежак под зонтом. То есть расположился с комфортом. Снимал. Единственное, что донимало, это работающий на полную мощность транзистор мужика через два от меня лежака: мужик балдел от русского рэпа.

    Все та же проблема — затормозиться, не спешить. Не думать, что буду делать через час-два, а через час-два, делая запланированное, не думать, что я буду делать после, и уже заранее приноравливаться к этому «после». И так до бесконечности. Научиться жить здесь и сейчас.

    Выбеленная голубизна неба с легкой дымкой.

    Сижу в кофейне за последним столиком, сбросив шлепанцы и грея вытянутые на песок подошвы под солнцем. Передо мной — серо-желтый взрыхленный песок, уплотняющийся вдали в бледно-желтую раскаленную полосу пустыря между пляжами. Протянутый дальше взгляд студится сине-сиреневой с добавлением зеленцы жесткой поверхностью моря. Над ним черта горизонта. Хотя нет. Не черта. То есть не штрих и не тонкая линия. И даже не тончайшая натянутая нитка. Это обрез — между жесткой плотью моря и нежной голубизной неба.

    Из звуков: воркование двух гуляющих вокруг моих ног голубей, влажный шелест волн, похожий на плеск листьев. И еще — рокот вертолета, крик детей, клекот зонта и листьев моей записной книжки под ветром.

    Записи ни о чем. Просто физиологическое проживание пейзажа и скольжения по бумаге шарика моей ручки, оставляющего за собой вот этот след.

    7 ноября
    15.11 (в Яффе)

    Утром солнце. Много плавал. Видел Мириам. Договорились, что в следующий четверг она проведет меня к себе на занятия в университет.

    Поехал в Яффу на блошиный рынок. Километры старинных улиц, заложенных бытовым мусором, который время превращает — на моем уже веку — в антиквариат. Деревянные кровати, кофры, семисвечники, молитвенники в переплетах, инкрустированных камешками; утюг с угольным подогревом, похожий на тупую морду зубатой рыбины; металлические кувшины с узкими длинными горлышками, керамические штофики, джезвы, подносы, бронзовые ступы, настольные лампы, абажуры, люстры, кальяны, вышивки в застекленных рамках и т.д. и т.д.

    Даже представить не могу, какой длины получился бы свиток с полным инвентаризационным списком выложенного здесь на продажу.

    Отдельно, внутри этих кварталов, рыночек в несколько рядов с развешенной секонд-хэндовской одеждой, проходя сквозь который, чувствуешь себя внутри тесно набитого платяного шкафа. Мне сюда вообще соваться бессмысленно — это место для востроглазой Маши Галиной.

    Ну а для меня — ковры, расстеленные прямо на тротуарах, и лавки, забитые картинами в рамах. Холсты неведомых никому художников пятого-шестого ряда, стоящие у входов в магазинчики, из мглы которых светит настольная электрическая лампа, и свет ее дотягивается до картин, сложенных в штабеля. Ближневосточный ремейк гоголевского «Портрета». Слюнки капают от вожделения — заторчать бы в такой лавке часа на два — на три, перекладывая, рассматривая, смакуя, но — неловко: я не покупатель.

    Крупная надпись с цифрами 50% при входе, то есть скидка на пятьдесят процентов — интересно, от какой цены? Или вот у этой осевшей пены существует некий общепринятый прейскурант? в качестве приманки у входа в магазин зимний пейзаж с альпийской, надо полагать, каменной избушкой на склоне горы с заснеженными деревьями. Рядом в старой облупленной раме графика а-ля «Захаров 60-х годов». И еще три летних пейзажа, явно писанных в прошлом веке, но — под старину, с ядреной зеленью деревьев и такой же пронзительной синевой обязательного водоема.

    У другой лавки портрет сидящей балерины — тщательно, по-брюлловски, но с машковской плотоядностью проработаны обнаженные плечи, вздымающийся из пачки верх груди и, естественно, обнаженные ноги. И тут же на небольшой подставке три «рисунка Ильи Зверева», в девяностые годы бывшие обязательной принадлежностью ассортимента чуть ли не каждого художественного салона Москвы. Отличались только ценой; скажем, на аукционе в «Гелосе» «Зверев» выставлялся и по сто долларов, и по две-три тысячи. Разницу в уровне работ сразу не определишь. «По три тысячи — это атрибутированный Зверев», — дипломатично объясняла мне искусствовед Надя из «Гелоса». То есть, переводя на общеупотребительный язык, подлинный. Зверев сегодня — это индустрия. Каждый набивший руку профессионал способен тиражировать его ставшую салоном стилистику до бесконечности. И вот он я стою на улице Яффы и рассматриваю здешних «Зверевых». Зверев — он и в Яффо Зверев.

    Книги и виниловые пластинки. Нормально. То есть книга постепенно превращается в винил. В снобистскую позу интеллектуала.

    Суетно. Тупеешь от изобилия цвета, фактуры, звуков, запахов и т.д. Невозможно сосредоточиться для записывания даже вот так, вроде как спокойно расположившись за столиком уличной кофейни. Всемирный секонд-хэнд, вынесенный волнами еврейской эмиграции (или репатриации, как правильно?) со всех концов Европы, Азии, Африки и, если верить каким-то мексиканским сувенирным поделкам под индейский быт, Америки. Правда, с преобладанием все-таки ашкеназского — российские свистульки, чешский фарфор, немецкие гобелены. Это абсолютно еврейский рынок, и не только из-за того, что здесь на каждом шагу предлагают мезузу, минору, Тору и т.д., а из-за этих вот гуляющих по рынку сквозняков галута.

    Нет, Яффа — это уже не вполне арабский город, как представлял я себе, читая про историю Тель-Авива: собственно Тель-Авив изначально возник как еврейский пригород арабской Яффы. в прошлом году я вылетал отсюда в Москву днем и увидел Яффу из самолета — оказалось, что она уже целиком внутри Большого Тель-Авива: с одной стороны — сам Тель-Авив, почти безбрежный, с другой — Бат-Ям, тоже не сказать что небольшой пригород, а там еще Холон, Рамат-Ган, Бней-Брак, Гиватаим и т.д. И, сидя за столиком, я пытаюсь определить на глазок соотношение проходящих мимо харедимных евреев и женщин в джаляби и платочках. Получается примерно поровну, основная же масса уже сливается в некий космополитический поток.

    Разговор с ташкентскими евреями, отцом и сыном (в фалафельной на рынке). Отец спросил, где лучше — в Москве или в Тель-Авиве? Здесь у меня сын в охранниках, он просто дежурит, то есть ничего не делает и — 1600 шекелей. Считай задарма. А в Москве как? Далее отец начал вспоминать про свой душевный покой при Брежневе: «А здесь нас все время пугают по телевизору — то террористами, то засухой, то бедуинами, то войной с арабами. Создают исключительно нервную жизнь. И вожди здесь какие-то мелкие, не то что наш Сталин. Нет, в советское время мы жили счастливо».

    Изданные в «НЛО» «Дневники» Гробмана я научился читать только на третий или четвертый год своего израильского гостевания, после того как немного освоил реалии здешней жизни, насмотрелся в разных семейных архивах черно-белых и выгоревших цветных фотографий, сделанных нашими репатриантами в первые годы своего здесь пребывания, ну и, соответственно, войдя во множество эмигрантских сюжетов. Вчера у Гробманов я предложил им тему отдельного номера «Зеркала», по аналогии с тем, что делают нью-йоркский «Новый журнал» и владивостокский «Рубеж» — «вступление в эмиграцию», и именно на материалах 1970-х годов. Это может быть безумно интересным как сюжет взаимопроникновения культур русско-советской, которую привезли даже самые независимые и отвязные, и, скажем так, культуры западно-восточной, израильской.

    — Ты наивный, — сказали мне Гробманы. — Никакого взаимопроникновения не произошло. Наши все закаменели в том времени, из которого приехали. Они до сих пор живут в своем «советском гетто».

    Ну да, конечно, — Радио Рэка. Слушаю его, как отзвук старинной жизни с теми 70–80-х годов эстрадными певцами, бардовскими песнями и советским клокотанием в голосах пенсионеров, звонящих на студию с вопросами: почему им не предоставляется то-то и то-то и почему вокруг них такой «бардак».

    Поразительно провинциальный уровень литературно-критических текстов обнаружил вдруг в газете «Вести».

    — Господи, а ведь когда-то для этой газеты писал Гольдштейн!

    — Нет, Гольдштейн писал для нас. А для «Вестей» он делал разные интервью. То есть и редакция, и читатели газеты не очень понимали, с кем имеют дело.

    Все так, в новом «Зеркале» републикация статей Гольдштейна конца семидесятых, которые он писал для гробмановской газеты «Знак времени». Разбег перед книгой «Расставание с Нарциссом», сделавшей Гольдштейна знаменитым в России, и только в России. Я помню, как в 1999 году сошлись на высочайшей оценке этой книги враждебные литературные лагеря, оформившиеся вокруг премий «Букер» и «Антибукер», — Гольдштейн стал одновременно лауреатом и той и другой премии; но, судя по рассказам Наума и Иры, на положении его в Израиле это не отразилось никак.

    23.20 (наверху, в мастерской)

    Вечером — клуб «Биробиджан». Пошли втроем — Валера, Ира и я.

    Основатель (или один из основателей) клуба художник Макс Ломберг. Название клуба — ход сильный. Биробиджан в Израиле, может быть, самое галутное, да еще с советским привкусом слово — несостоявшаяся еврейская родина на Дальнем востоке в СССР, возможно с элементом советского пионерского энтузиазма: Палестина на промерзшей заболоченной восточной окраине сибирской тайги. Место для ссылки раскулаченных русских крестьян из Приморья, куда, кстати, в 1930 году коммунисты-односельчане выслали моих дедушку с бабушкой и четырехлетней мамой из-за брата Афанасия, у которого дедушка работал в батраках. Но если судить по историческим материалам, у советских евреев даже был какой-то энтузиазм. Вот все это для нынешних израильтян «галутное», память о национальном унижении, а Ломберг взял и сделал названием продвинутого клуба.

    Шли пешком. Теплый, почти парной воздух, блеск огней казался маслянистым. Прошли почти всю Алленби. Угловое здание на перекресточке. Никаких вывесок, темно-серая железная дверь с тротуара. Небольшой зальчик, темно, светится экран. На ощупь нашли свободные места. Мне досталось место под кондишеном. Ледяной холод сверху. На экране строем шагают молодые люди. Потом фрагменты танцев. Перемежается фрагментами интервью, которые дают сидящие перед камерой молодые люди. Текст произносится на иврите с английскими субтитрами. К тому ж фильм заканчивался. Зажгли свет. Зал небольшой, с антикварной люстрой под потолком. Заполнен целиком. Средний возраст собравшихся — около тридцати. К экрану вышла девушка. Что-то начала говорить на иврите задумчиво-застенчиво, интеллигентно. Похоже на то, что спрашивает, будут ли вопросы. Вопросов не было. Зал также застенчиво молчал. Она ушла. Свет погас. Начался другой фильм. Обнаженный мужчина в ванне. Пар от воды. Мужчина погружается в воду. Капающая кровь. Потом — квартира, девушка. Сидят за столом. Свечи. Режут торт. Крупно нож и кусочки торта. Красное вино течет в бокалы, капает на стол. Мужчина уже одетый. Потом тот же стол, но — разоренный, на фоне распахнутого в черную ночь окна. Как если бы он еще раз покончил с собой, выбросившись в окно. Но опять стол полуразоренный. Стулья. Снято сверху. Потом опять девушка, опять мужчина. Их напряженные взгляды. Горит торт, горит крутящаяся на проигрывателе пластинка, звучит голос девушки. Ну и так далее. Титры.

    Я дождался, когда включат свет, и выбрался на улицу.

    Домой шел пешком.

    <...>

Дата публикации:
Категория: Отрывки
Теги: Дорожный ивритНовое литературное обозрениеПисьма русского путешественникаПутевая прозаСергей Костырко
27