Джоан Дидион. Год магического мышления
- Джоан Дидион. Год магического мышления / пер. с англ. Л. Сумм. — М.: Издательство АСТ: CORPUS, 2021. — 224 с.
Джоан Дидион — американская писательница, журналистка, редактор Vogue, сценаристка, автор романов и книг документальной прозы. В своих очерках она рассуждает о распаде американской нравственности, культурном хаосе, а также о социальной разобщенности. Писательница была удостоена звания почетного доктора филологии в Гарвардском университете и почетного доктора словесности — в Йельском.
«Год магического мышления» — откровенный рассказ о том, как Дидион переживала тяжелую болезнь дочери и скоропостижную смерть мужа. Отрывистое повествование, лаконичные, четко выверенные фразы, журналистский подход — кажется, будто автор лишь сторонний наблюдатель. Но глубина чувств, запечатленных на страницах, завораживает. По этой книге, которая вошла в сотню лучших XX века по версии Times, а в 2005 году была отмечена Национальной книжной премией, поставлен одноименный спектакль на Бродвее.
3.
О том, как скорбь помрачает разум, написано исчерпывающе много. Скорбь, сообщает Фрейд в «Скорби и меланхолии» (1917), «приносит с собой тяжелые отклонения от нормального образа жизни». Тем не менее, указывает он, скорбь занимает особое место среди душевных расстройств: «Нам никогда не приходит в голову рассматривать скорбь как патологическое состояние и обращаться к врачу для ее лечения». Мы рассчитываем на то, «что по истечении некоторого времени она будет преодолена, и считаем беспокойство по ее поводу напрасным, себе во вред»1. Мелани Кляйн в статье «Печаль и маниакально-депрессивные состояния» высказывает схожее утверждение: «Печалящийся человек фактически болен, но т. к. состояние его ума столь обычно и кажется столь естественным для нас, мы не называем печаль болезнью… Сформулирую мои выводы более точно: я должна сказать, что в печали субъект проходит через модифицированное и временное маниакально-депрессивное состояние и преодолевает его»2.
Заметьте: ударение на «преодолевает».
Только в разгар лета, через много месяцев после той ночи, когда я хотела остаться одна, чтобы Джон мог вернуться, я наконец осознала, что в течение зимы и весны случались моменты, когда я утрачивала способность мыслить рационально. Я думала так, как думают маленькие дети: словно мои мысли, мои желания обладали силой обратить нарратив вспять, изменить итог. У меня это расстройство мышления протекало скрыто — кажется, его никто не замечал, даже я сама в ту пору, — но задним числом оно оказалось и постоянным, и настойчивым. Задним числом я различала приметы, предупреждающие сигналы, которые должна была бы заметить сразу. Например, эта история с некрологами. Я не могла их читать. Так продолжалось с 31 декабря, когда появились первые некрологи, до 29 февраля 2004‐го, вечера вручения «Оскара», когда я увидела имя Джона в рубрике «In Memoriam»3. При виде фотографии я впервые поняла, почему меня так отвращали некрологи.
Я допустила, чтобы другие люди считали его умершим.
Я допустила, чтобы его похоронили заживо.
Другой подобный сигнал: наступил момент (в конце февраля или начале марта, после того как Кинтана вышла из больницы, но до похорон, которые отложили, пока она не оправится), когда я спохватилась: надо раздать одежду Джона. Многие уже намекали на необходимость избавиться от его одежды, обычно в благожелательной, но (как выяснилось) неверной форме — предлагая помочь мне в этом. Я сопротивлялась, понятия не имея почему. Ведь я помнила, как после смерти отца помогала маме разбирать его вещи на стопки для «Гудвилла» и стопки «получше» для благотворительного магазина, где волонтерствовала моя невестка Глория. После смерти мамы Глория, и я, и Кинтана, и дочери Глории и Джима так же поступили с ее одеждой. Это одно из тех дел, что люди исполняют после чьей‐то смерти, часть ритуала, некий долг.
И я приступила. Расчистила полку, где Джон складывал толстовки, футболки, то, что надевал на нашу утреннюю прогулку в Центральном парке. Мы ходили туда каждый день спозаранку. Гуляли не всегда вместе, потому что нам нравились разные дорожки, но каждый держал в уме маршрут другого, и перед выходом из парка мы встречались. Эта одежда на полке была мне так же знакома, как моя собственная. Я замкнула свой ум от этого знания. Отложила некоторые вещи (вылинявшую толстовку, я часто видела ее на Джоне, футболку «Кэньон ранч», Кинтана привезла ее в подарок из Аризоны), но большую часть содержимого этой полки я сложила в мешки и отнесла мешки в епископальную церковь Святого Иакова напротив нашего дома. Приободрившись, я залезла в кладовку и наполнила еще несколько мешков: кеды «Нью бэланс», демисезонные ботинки, шорты «Брук бразерс», носки — мешок за мешком. Эти мешки я тоже отнесла в церковь. Потом, несколько недель спустя, я отправилась с мешками в кабинет Джона, где он хранил свою выходную одежду.
Я еще не готова была взяться за костюмы, рубашки, пиджаки, но подумала, что справлюсь с остатками обуви, хотя бы для начала.
Я остановилась в дверях.
Я не могла отдать всю его обувь.
Постояв мгновение на пороге, я поняла почему: ему же понадобится обувь, если он намерен вернуться.
Осознание этой мысли ни в коей мере не искоренило саму эту мысль.
И я до сих пор так и не попыталась выяснить (например, отдав обувь), утратила ли эта мысль власть надо мной.
Задним числом я понимаю, что и вскрытие было первым примером такого рода мышления. Какие бы иные факторы ни примешивались, когда я так решительно подписала разрешение на аутопсию, присутствовал и тот уровень помрачения, на котором я говорила себе: вскрытие покажет, что причина несчастья — что‐то очень простое. Всего лишь аритмия, временная остановка сердца. Потребовалось бы небольшое вмешательство — сменить лекарства, например, или перенастроить водитель ритма. Если так, рассуждало что‐то внутри меня, они еще смогут все исправить.
Помню, как меня поразило интервью в ходе предвыборной кампании 2004 года, в котором Тереса Хайнц Керри4 заговорила о внезапной смерти первого мужа. После того как Джон Хайнц погиб в авиакатастрофе, сказала Тереса, она почувствовала — и это чувство было очень сильным, — что она «обязана» уехать из Вашингтона в Питтсбург.
Разумеется, она была «обязана» уехать в Питтсбург, ведь именно туда, а не в Вашингтон он мог бы вернуться, если бы вернулся.
Вскрытие произошло не сразу же в ту ночь, когда Джона объявили умершим.
Вскрытие провели не ранее одиннадцати часов следующего утра. Теперь я понимаю, что к вскрытию могли приступить лишь после того, как утром 31 декабря мне позвонил человек из Больницы Нью-Йорка. Позвонивший не был ни моим социальным работником, ни врачом моего мужа, ни, как могли бы сказать друг другу мы с Джоном, «нашим другом с моста». «Это не наш друг с моста» — семейный шифр, связанный с привычкой тети Джона Харриет Бернс отмечать повторные встречи с недавно попавшимися на глаза случайными людьми: например, из окна «Френдлиз» в Уэст-Хартфорде она видела тот же «кадиллак севиль», что ранее подрезал ее на мосту Балкли. «Наш друг с моста», говорила она, и я думала, слушая голос незнакомого мужчины в телефоне, как Джон сказал бы: «Это не наш друг с моста». Помню выражения соболезнования. Помню предложение помочь. Он как будто смущался, не решаясь перейти к какому‐то вопросу.
Он хотел бы, сказал он наконец, спросить, не разрешу ли я использовать органы моего мужа.
Множество мыслей промелькнуло в тот момент в моем мозгу. Прежде всего — категорическое «нет». Одновременно я припомнила, как однажды за ужином Кинтана сообщила, что, обновляя водительские права, она поставила галочку, соглашаясь в случае своей смерти стать донором органов. Она спросила Джона, сделал ли он такой же выбор. Он сказал — нет. Они обсудили это.
Я тогда сменила тему.
Я не могла думать о том, как кто‐то из них умрет. Голос в телефоне все еще что‐то говорил. Я думала: если Кинтана умрет сегодня в реанимации в «Бет Изрэил норт», дойдет и до этого вопроса? И что мне делать тогда? И что мне делать сейчас?
Я услышала, как говорю человеку в телефоне, что наша дочь, моя и мужа, лежит в коме. Услышала, как говорю ему, что не могу принимать подобные решения, когда наша дочь еще даже не знает, что он умер. В тот момент этот ответ казался мне вполне рациональным.
Лишь повесив трубку, я осознала, что мой ответ вовсе не был рациональным. Эта мысль была немедленно (и во благо — отметим мгновенную мобилизацию белого вещества мозга) вытеснена другой: в этом звонке что‐то не сходилось. Звонивший спрашивал, станет ли Джон донором, но к тому моменту уже невозможно было бы взять у него жизнеспособные органы. Джон не был подключен к ИВЛ. Он не был на ИВЛ, когда я видела его в том занавешенном отсеке больницы. Он не был на ИВЛ, когда явился священник. Все его органы уже отказали.
Затем я вспомнила другое: кабинет патологоанатома в Майами. Однажды мы с Джоном побывали там вместе, в 1985 или 1986 году. Там был человек из «глазного банка», он отбирал трупы, у которых можно было взять роговицу. Эти трупы в офисе патологоанатома в Майами не были на ИВЛ. Значит, человек из Больницы Нью-Йорка интересовался лишь роговицей, глазами. Почему же он не сказал об этом прямо? Зачем ввел меня в заблуждение? Что ему стоило позвонить и просто сказать: «его глаза». Я вынула из коробки в спальне серебряный зажим, который накануне вручил мне соцработник, и проверила водительские права. Глаза: СИ, стояло в правах. Ограничения: коррекционные линзы.
Зачем же звонить и не говорить прямо, чего ты хочешь?
Его глаза. Его синие глаза. Синие с ослабленным зрением глаза.
Как Вам Ваш синеглазый
Мальчик
Леди Смерть?5
В то утро я не могла припомнить, кто написал эти строки. Я думала, это Э. Э. Каммингс, но не была уверена. Книги Каммингса у меня под рукой не было, но на полочке поэзии в спальне отыскалась поэтическая антология, старая хрестоматия Джона, изданная в 1949 году, когда он учился в «Портсмут прайори», бенедиктинском интернате под Ньюпортом, куда его отправили после смерти отца.
(Смерть его отца: внезапная, от сердца, в пятьдесят с небольшим лет. Мне следовало внять этому предостережению.)
Каждый раз, когда мы оказывались поблизости от Ньюпорта, Джон возил меня в Портсмут послушать григорианское пение на мессе. Оно его трогало. На титульном листе антологии было надписано имя «Данн», мелким аккуратным почерком, и тем же почерком, синими чернилами — синими чернилами перьевой ручки — добавлены вопросы для читающего книгу ученика: 1) каков смысл стихотворения и какое переживание оно передает? 2) к какой мысли или к какому чувству подводит нас это переживание? 3) какое настроение, какую эмоцию пробуждает или создает стихотворение в целом? Я вернула книгу на полку. Пройдет несколько месяцев, прежде чем я спохвачусь и удостоверюсь, что эти строки действительно принадлежат Э. Э. Каммингсу. Также понадобится несколько месяцев, чтобы я осознала: гнев, вызванный этим непредставившимся человеком из Больницы Нью-Йорка, отражал еще одну версию примитивного страха — ту, которую не пробудил во мне вопрос об аутопсии.
Каково значение и какое переживание оно передает?
К какой мысли или к какому чувству подводит нас это переживание?
Как же он вернется, если у него заберут органы, как же он вернется, если у него не будет обуви?
1 Перевод Р. Додельцева, А. Кесселя.
2 Кляйн М. «Скорбь и ее связь с маниакально-депрессивными состояниями». Пер. С. Г. Эжбаевой.
3 «Памяти» (лат.).
4 Тереса Хайнц Керри (род. 1938) — вдова сенатора Джона Хайнца. Ее второй муж, Джон Керри выдвигался в 2004 году кандидатом в президенты от Демократической партии.
5 Э. Э. Каммингс «Баффало Билл». Пер. В. Емелина.
войдите или зарегистрируйтесь