Марина Лимонова. Институт

Марина Лимонова пишет прозу с 2009 года, но сочиняет и фантазирует, сколько себя помнит.Посещала курсы в Литературном институте имени Горького, прослушала мастер-класс Нила Геймана и курс А. Петрова по редактуре, в этом году выпустила сборник рассказов о неидеальном материнстве «Мамы вошли в чат». Также ведет подкаст о женщинах и литературе «Сестра Шекспира», мечтает создать социальную сеть для писателей.

 

Артем Роганов, Сергей Лебеденко: Поначалу этот рассказ из готовящегося цикла Марины Лимоновой «Московский модерн» хочется маркировать как типичную «современную интеллектуальную прозу». Густое я-повествование в духе автофикшена, героиня с гуманитарной профессией, обширные цитаты и исторические отсылки… Но большое количество «академического», интеллигентского здесь не придавило историю мертвым грузом, а напротив, придало ей объем. Ведь главный вопрос в «Институте» — вопрос будущего, а не прошлого, вопрос человека, которому нужен человек, а не только буквы и цифры. И «Мальчик Петр» в результате оказывается очередным отражением того ребенка, в надежде обрести которого героиня отправляется на прием к доктору. А читатель получает убедительный лирический монолог, где очень легко узнать себя, даже если номинально бесконечно далек от рассказчицы.

 

ИНСТИТУТ

Из цикла «Московский модерн»

 

Говорят, хорошая книга всегда составляет компанию. Это верно, по себе знаю. Не найдешь компанию получше, будешь всюду таскаться с книгами. А потом тебе говорят: «Опять она кирпичей своих набрала. Придется за перевес платить…». Или: «Ставить уже некуда. Лучше бы обувь нормальную купила…». Или: «Зачем деньги тратишь? Электронные скачай…».

Здравствуйте, меня зовут Алена, и я книжный шопоголик. Утром я поругалась с мужем из-за нового книжного шкафа. Меня проводили в путь словами: «Ну и живи со своими книгами тогда...». Еду я в Склиф, за приговором. Некому сжать мою руку, соврать, что все будет хорошо. Но в плечи привычно врезаются лямки рюкзака: со мной путешествует «Московский модерн».

Книга здоровущая. Мария Владимировна Нащокин посвятила ее, цитирую, яркому феномену в культурной истории столицы. На суперобложке парящий в небе фасад особняка Кекушевой. Четверть зарплаты отдала за этот «кирпич». И, нет, электронной версии не существует, нет, это не очередная прихоть, а вложение: я вожу экскурсантов по одноименному маршруту.

Да, в дорогу могла бы взять что-то полегче, но эта книга наполнена изысканными лакомствами: описаниями причудливых особняков, снимками исчезнувшей резной мебели и диковинных каминов. Эта книга утешает, лечит красотой мою душу, бедную родственницу, тем, что сто лет назад выдумали дома, больше похожие на дворцы фей.

Поезд замедляется. Читаю начало: «Светлый, холодноватый, тусклый отблеск серебра...». Марку Твену бы не понравилось. Недавно читала пост в группе для писателей: Марк Твен не любил прилагательных. Говорил, они — банановая кожура для других частей речи. Слабеют, когда ставишь их рядом.

«Неясный, волнующий, жемчужный, тревожный...». Это Мария Владимировна все про Серебряный век. Марк Твен советовал превращать прилагательные в глаголы. И я превращаю. Волнуюсь. Тревожусь. Не знаю, что впереди. Но как превратить в глагол жемчуг? Я — моллюск. Пытаюсь вырастить в своем теле сокровище, а не получается. Я — искатель жемчуга. Ныряю, ныряю, снова ныряю, но в моих руках остается только песок и раковины-пустышки.

Поезд останавливается. Станция Сухаревская, уважаемые пассажиры, не забывайте... Скрипач Владлен играет в переходе. И я выбираюсь из-под земли с эхом летнего Вивальди. Смотрю на часы: рано. Боялась опоздать, не придумала, что ответить на «Живи со своими книгами». Теперь надо занять себя, тревожно-взволнованную, минут на двадцать. Кладу на язык полоску мятной жвачки и гуглю Сухареву башню.

«Четвероугольная, сизая, фантастическая громада» — так о башне Лермонтов писал. Играю в Марка Твена: башня сереет, громоздится, потрясает воображение. Подземный люд притормаживает возле меня, задирает головы. Что же она там высматривает?

Призраков, уважаемые пассажиры. Я вижу, как надо мной сепией вырисовывается здание вроде голландской ратуши. Или гигантский корабль с мачтой часовой башни и ярусами галерей-палуб. Мальчик Петя любил кораблики. А вот и он сам, испуганный до потных ладоней, выбирается из дома под покровом ночи, скачет что есть мочи в лес, а за ним гонится смерть с саблями и бердышами, смерть с лицом некрасивой, но умной женщины.

Я всегда так работаю. Представляю, как будто рассказываю историю своим детям. История страшная, кровавая, детям такие нравятся: сестра задумала убить брата. Но вот опасность позади, Петя поворачивается к своему охраннику Лаврентию Сухареву и говорит: «Спасибо, не забуду». Когда Петя станет царем Петром I, он назовет в честь Лаврентия башню. Башня простоит двести тридцать пять лет, дольше, чем царская династия.

Некстати вспоминаю, что Петя — наше имя для мальчика. Смотрю на часы: еще минут пятнадцать… Иду к институту, глядя в экран, разрабатываю новый маршрут. Рабочее название: «Исчезнувшая Москва». Не оригинально, знаю, да и с коммерческой стороны идея так себе. Попробуй экскурсантов сохранившимися барельефами заинтересовать, а тут пыль в воздухе и одни названия. Но я в азарте уже прикидываю, с чего начать. Такую Москву вы точно не видели, детки! Только подумайте, сколько всего исчезло за века в пожарах, потопах, в погоне за наживой, в борьбе правых с неправыми.

Пишу в заметках:

 «Сухарева башня — жертва реконструкции 1934 года. Ученые эксперты башню защищали, писали Самому, возмущались, мол, это ведь то же самое, что уничтожить картину Рафаэля или рукопись Гете. Ученые предоставили проект, чтобы и башня цела осталась, и автомобилистам — круговое движение. Но оппоненты нашли здесь политические мотивы. Кажется, заявили они, вы обвиняете советскую власть в вандализме. Сам постановил башню снести, а ученых экспертов назвал слепыми и бесперспективными».

Моя фишка: странные факты. Я кидаю в заметки колдуна Брюса, который якобы делал в башне золото из свинца, и тайник с черной книгой, написанной самим дьяволом. Площадь, детки, тоже достойна внимания. Вот она, перед нами, знаменитая некогда Сухаревка. Сегодня по ней ползет скучный поток машин, а почитать Гиляровского, там и торговля краденым, и жулики всех мастей, и курьез с поддельным Репиным, и знаменитый сыщик Смолин — этакий московский Видок.

Ну и жемчужина маршрута. Странноприимный дом. Муж бы посмеялся: это для нас, что ли? Для странненьких? Улыбаюсь, да уж. Но потом вспоминаю про шкаф, который, видите ли, некуда ставить, потому что все и так уже забито твоими... Куда ты их денешь, если надо будет ставить кроватку и прочее, ты себя-то не можешь, смотри правде в глаза, мы не можем, у нас нет... Гостеприимный к странникам. Дом. Шереметьевская больница для бедняков, которая теперь институт. Жемчужина нашего маршрута.

В заметки: «В 1812 году французские солдаты пришли это заведение грабить, решив, что перед ними дворец вельможи. Обнаружив, что дворец никакой не дворец, а богадельня, французы с почтением отступили и выставили у дверей караул».

Творение итальянского архитектора. Жаль, изнутри не увижу… Мне сегодня не к парадному двору с бельведером, а к серым глухим воротам. Ворота пахнут свежей краской. Оставляю за ними призраков и план будущей экскурсии, оставляю Петю и трех его сестер — с обещанием рассказать историю любви графа Шереметьева и крепостной актрисы. Выныриваю из уютного обжитого прошлого в тревожное настоящее. Будут ли у меня вообще дети? Скажи, дрозд-рябинник.

В парке при институте резкими голосами перекликаются птицы Как знать, как знать. Старые липы шелестят на ветру. Аромат роз слышно издали. Бутоны пышные, отяжелевшие. Чуть прихваченные рыжей гнилью лепестки вот-вот упадут. Я нарочно иду медленно, тяну время, не могу подобрать своему страху имя. Смотрю на часы: фак.

Бегу к лифтам, жму кнопку. Ну, давай, быстрей… Двери открываются, на пути возникает старик в клетчатой пижаме. Выходит черепашьим шагом — ни обойти, ни потеснить. Отворачиваюсь, раздраженная, выплевываю безвкусную жвачку в мятый фантик, отправляю в мусорку. А в лифт уже набился народ. Опоздаю, скажут, приходите на следующей неделе. Ну уж нет, потеснитесь, пожалуйста, уважаемые пассажиры, я и мое бесплодие неясного генеза ждать не хотим.

Я на тринадцатом этаже. Здесь не так резко пахнет больницей, как на других. Бежевые стены, бежевые плитки, все бежевое, кроме черных сидений. Много женщин с печальными лицами. Зря я спешила. Мой врач направляется в операционную. На ходу объясняет: «Внематочная беременность, сами понимаете...».

Спешу убраться из печального бежевого царства на воздух и свет. Сколько еще придется ждать, неясно. Но я, конечно, все понимаю. Я знаю толк в ожидании: матерью и при том многодетной я планировала стать с десяти лет.  Хочешь рассмешить Бога, расскажи ему...  

В Склиф я не по записи — по знакомству. От Михал Юрича, отчима тети Ани, он врач от бога, у него связи, он даст телефончик. А в телефончике чудо-женщина, тоже от бога, не знаю, сейчас вот избавит кого-то от несчастной внематочной и, наверное, поможет мне устроить счастливую, маточную. Или скажет, нет, Алена Владимировна, извините, ничем не могу помочь, у вас репродуктивные трудности, если этично, а если нет, — вы — смаковница бесплодная. Медицина бессильна, езжайте в Иерусалим, молитесь, поливайте слезами иконы, ставьте пиявок, иглоукалывайтесь, облучайте кровь, повесьте красные трусы на люстру, купите аиста, займитесь сексом через два дня в половине восьмого в полосатых носках, авось повезет, а не повезет — подумайте об усыновлении.

В больничном кафе прошу какао. Уточняю: «Не сладкое?». Мальчик смущенно улыбается. Мой сын Петя мог быть таким же, высоким, сероглазым, немного прыщавым в свои шестнадцать... Если бы я забеременела после первого раза с будущем мужем. Не мой сын с бейджиком «Антон» извиняется: он положил двойную порцию сахара.

Выхожу на улицу. Морщусь, сделав глоток переслащенного какао, сажусь на лавочку и достаю из рюкзака «Московский модерн». Но я не открываю его. Я держу книгу на коленях. Этого достаточно, чтобы у меня возникло чувство, будто Мария Владимировна рассказывает мне о Неве, которая в белые ночи казалась радугой, о хрустальном звоне колоколов Петропавловского собора. Однако и Москва воплотила вечное женское русское: белела зимним саваном, сверкала куполами в утренней дымке, блистала цветаевскими строками. Медсестры курят, горечь табака соединяется с приторным какао. Меня настигают муки курильщика в завязке. Еще ничего неизвестно, откуда разочарование?

Лучше бы мне вынесли приговор в Шереметьевском Дворце милосердия. Восемнадцатый век, колоннада-полуротонда, крылья фасадов... А что передо мной? Серый клинико-хирургический корпус с коробками кондиционеров. Над входом Ленин в колосьях, серп и молот под алым флагом. «НИИ скорой помощи имени Склифосовского». Синие квадраты неба, отраженного в окнах, пробивают уныние грязного бетона. Тени липовых ветвей дрожат на плитах и вдруг растворяются, потому что солнце скрылось за облаками. Порыв ветра холодит мою влажную кожу. Вдали гудит скорая. Телефон вздрагивает, выводя на экран сообщение. «Через десять минут вас примут».

У лифта телефон снова вздрагивает. «Муж» на экране. Я сбрасываю вызов и захожу в кабину. Шестой, десятый, тринадцатый. Двери открываются, и я вижу тело. Под простыней на каталке лежит женщина с острым бескровным лицом. Я забываю, как дышать. Она не может быть мертвой. Не может ведь? Неподвижный взгляд устремлен в потолок. Рядом с белой женщиной стоит, сцепив за спиной волосатые руки, хмурый санитар в синем.

До меня вдруг доходит: пациентка с внематочной. Опустошенная до полусмерти, ограбленная, обманутая. Но я не она, я не она, со мной такого не будет, не будет жестких, затянутых в латекс рук, лезвий, иголок, холодных глаз поверх маски, ужасных бежевых стен и этого санитара, который смотрит в окно, как будто перед ним не женщина, а предмет.

Захожу в кабинет чудо-женщины, раздеваюсь. Тоже смотрю в окно. На Москву, на шпиль Останкинской башни. Ветер гонит над коробками домов темно-серую гряду облаков. Сквозь просвечивает голубое небо и льется свет. Я думаю: «Лучший вид из кресла гинеколога ever». Я думаю про раковины моллюсков, про специальные щипцы, которыми открывают неподатливые створки. Я не дышу. Одевайтесь, говорит чудо-женщина, понятно, что ничего не понятно. Сделайте еще сто пятьдесят тысяч анализов и...

Что? Смотрю на распечатку со списком анализов, киваю в такт ее словам, а про себя поверить не могу, что не будет ни приговора, ни… будут врачи, иголки, моя кровь, снова и снова мое нутро под увеличительным стеклом. Голова идет кругом, подташнивает. Может, токсикоз? Чудо-женщина оправдала свою репутацию? Не надо слез, красных трусов на люстре, секса по часам, вы уже беременны, Алена Владимировна, оп-ля.

Не могу в лифт, к людям. Ищу пожарный выход. Все бежевое, кроме серой лестницы и заламинированных табличек. Белый человек бежит по белым ступеням. Вниз. Здесь запрещено курить и пользоваться огнем. Впереди горит зеленый крест аптеки. Старик в клетчатой пижаме возвращается в институт черепашьим шагом, а я ухожу по серым плитам и дрожащим теням лип в неясное жемчужное будущее.

Я вдыхаю аромат роз вперемешку с табачным дымом. На Сухаревке ищу окно в стене, киоск, лавку, что-нибудь. Из окна выглядывает Рамзес в серой майке Abibas. Скорее всего его зовут Рамзан. Но я его обожествила и короновала: так же интереснее, когда фараоны продают табак.

Eve сиреневый, — всхлипываю, — пожалуйста.

Рамзес смотрит исподлобья.

— Та? — во рту зубочистка, выходит неразборчиво.

Eve, — почти кричу, — сиреневый.

Рамзес хмурится, перемещает зубочистку из одного уголка рта в другой.

— Та?

Мол, ты уверена?

Да ни черта я не уверенна, Рамзес. Я не знаю, сколько экскурсий надо провести, чтобы накопить на все эти анализы, ЭКО или Иерусалим. Хватит ли, если продам все свои книги? Хватит ли, если брошу курить с завтрашнего дня? Одно я знаю наверняка: мне больше не нужно спорить с мужем из-за нового книжного шкафа. Какой уж теперь шкаф. Мне нужно чудо. И, видимо, другая работа.

— Ив, Ева, — сдаюсь и тычу пальцем в витрину, — вон те. И зажигалку самую дешевую.

— А-а, резовый, — Рамзес неодобрительно меняет мои деньги на сигареты и розовую пластиковую зажигалку с маленьким злым колесиком, которое режет палец.

Я смотрю на институт сквозь дым.

Истории про любовь не будет, детки. Будет история про графа и его куклу. Да, этот граф владел людьми, как куклами. У нынешних девочек есть Барби, а у графа Шереметьева была кукла Прасковья. Граф дал ей новую фамилию: «Жемчугова». Потому что она была красива и умела его развлечь. Граф даже женился на ней. Правда, они не жили долго и счастливо, потому что Прасковья умерла после родов. Но в память о ней граф построил больницу для бедных. Не для бедных экскурсоводов с репродуктивными трудностями, не для тех, которым надо сделать сто пятьдесят тысяч анализов. Увы.

Восемнадцатый век не беспокоился о том, почему у тридцатилетних старух не получаются дети — прокляты они или просто срок годности кончился. Если очень хочешь, что же, есть средство, которое доступно всем, зажги тонкую до прозрачности желтую свечку, встань на колени и повторяй: «Услышь меня … Услышь… Услышь…». Для того в Шереметьевской больнице, которая теперь институт, восстановили храм. Хороший финал для моего маршрута: некоторым призракам суждено воскреснуть.

Вспоминаю, что не перезвонила мужу, нахожу номер в списке пропущенных. Смотрю на него, позабыв для чего он нужен. У входа в подземелье избавляюсь от окурка и «резовой Евы». Не глядя кидаю мелочь в скрипичный футляр. Сажусь, встаю, уступая бабушке. Немного плачу, но уже на Чистых прудах открываю рюкзак на весу и с облегчением падаю в Серебряный век. Светлый, холодноватый, тусклый…

 

Дата публикации:
Категория: Опыты
Теги: Марина ЛимоноваИнститут
Подборки:
0
0
3150

Закрытый клуб «Прочтения»
Комментарии доступны только авторизованным пользователям,
войдите или зарегистрируйтесь