Анастасия Спивак. Время жатвы и памяти
Анастасия Спивак родилась в Казахстане, в городе Костанай. Участник проекта «Живые поэты», посвященного популяризации современной поэзии. Пишет стихи на русском и (реже) на английском. Публиковалась в «Золотом томике поэзии №1» и во второй антологии проекта «Живые поэты», а также в местных периодических изданиях.
ВРЕМЯ ЖАТВЫ И ПАМЯТИ
о твердом
смотрела на камень, как научили еще птенцом,
бабушка гладила камень узорчатыми руками,
седая грива обвила ее — худое веретенцо,
уснула пророческим сном, смотрела на камень, легла под камень.
прожилки ей говорили — да что говорили, да невесть что,
о, выкинь глаза глядящие, руки гладящие сдержи же,
волна накатит складками многими — будет шторм,
ни капли его не возьми, не захлебнись в этой черной жиже.
тревожащее мотается, мелким гнусом влетает в рот,
да чтоб их, весь этот свет, со всеми предметами, голосами,
если и есть познанье, то там, где субъектное опадет,
а что остается — камень, там всегда остается камень.
и как еще дотянуться, если не каменным естеством,
твердым круглым сердечником, краеугольной сутью.
время разбрасывать камни — чтоб в целой вселенной наметить дом,
время ходить и сеять, кланяться каждому перепутью.
но как наползет трава, но как обрастут костьми да вещьми —
так новая жизнь материнский сосуд разрывает криком,
и крик начинает сказку, и твердое тело мягчеет вмиг,
смотрела на камень — и камень обращался живою книгой.
время жатвы и памяти — мягкая кожа сползет гнильем.
и все, что не соберешь, в предсмертном суде из грудины вырвешь.
живое, живое, я знаю — живое тело ее
хранит для меня все камни, растерянные по миру.
Подъезды
Что делать, если
по подъезду переворачивается крик,
как шавка, откинутая пинком по камню,
клокочущая в грязно-белом кувырке?
Тонкая корочка стокгольмского синдрома
отделяет от моральной паники,
пока прижимают к разбитому лицу
мокрое полотенце.
Мы шли, пятилетние,
по подъездам нулевых,
и вишни кровавых капель тоже шагали к квартирам;
это как следы-указатели в супермаркетах —
видно, куда кто-то понес свой сломанный льющийся нос,
собранный в липкий кулак.
Тогда везде была наркомань да шелупонь.
Пока я выросла,
все собутыльники моей родни закончились раньше титров:
торчок, который выгонял мать, как вспыхивающую клохтанием курицу,
умер смертью крючка — в петле
(торчок-крючок);
мамины кривые пьяные мужчины по очереди гибли —
алкаш по кличке Немец утонул,
лысый Цымбал тоже как-то помер.
Индустриализация сжала умирающую деревню
в некрасивые палисадники,
и в них толпились тусклые мальвы;
мы ловили пчел в изгвазданные жужжанием тихие цветки,
а потом выпускали пулями в лица друг друга.
Ворованная с кустов вишня;
старушонки на лавках, бережно, как ружья, завернутые в потертую ткань;
дворничиха баб-Маша,
угостившая нас грецкими орехами с червяками.
Красные ягоды отпечатывались в нас,
словно бы пчелы были действительно из свинца, пороха и небытия;
баб-Машу заворачивают в гроб,
подростки дерутся,
взрослые умирают от бухла и ненависти.
Грязно-белый ком, перекати-поле из тонких людских скелетиков.
Наркоманова мать вылетает на улицу
в мешанину из солнца, детей и мальвы:
— Вызовите милицию, он убьет меня, он сказал, что убьет!
Крик бежит за мной по подъезду собачьими мелкими ногами;
я прошу телефон, милицию, прошу милицию.
Бабушка кивает испуганно
— и обрезает спасительные провода.
— Кушай, — говорит,
навалив на тарелку вишню, орехи, шиповник,
и я поедаю белых червей,
и они поедают меня.
не о коте
объект — это боль от тактильного голода, непостижимость
кантовской самости, необтроганность, не-
не- сотни не- не-не-не-не
это сродни апофатическому богословию
посмотри на объект — разрушая, целуя, трогая
вылизывая по квадрату, задыхаясь от
попытки угловато охватить объятиями
большое пространство, где нет ничего познаваемого
никогда не узнаешь, жив или мертв
кот внутри дурацкой коробки
никогда не посмотришь спиной
квадратное пространство — а вдруг кот размазан в нем, распят
за четыре угла, четыре беспомощные стороны света,
четыре лапы неописуемые кошачьи
не не не
бог не тьма бог не свет бог не мир бог не бог
бог не бесплатные конфетки в приветственном блюдечке на столе нотариуса
бог не морщинистые на щиколотках колготки
и даже колготки, когда не смотришь,
могут превратиться в букет цветов, сингулярную бездну, ноготь, пакетик с куркумой
ненавижу это ловить за хвост
как самого себя схватить за горло и поднять по стене, как задолжавшую тварь
где ты, говорю, нихуя я о тебе не понимаю, нихуя не вижу
зеркало в пустой комнате самодостаточно без наблюдателя
могла бы развернуть зрачок — впялилась бы в себя
а все субъекты, субъекты, одним спелым секундным бочком
смотри, говорит, смотри в свое не знаю
слова умные умеешь, а смотреть в себя не умеешь
а вот ведь он, бог,
ждет укуса или поцелуя,
хлопка одной ладонью
по детской щеке
female.
в липкой глине раздваивается бог, обжигает фигурку хавы — будь с ним разной от пряных волос до ног. будь болотным огнем лукавым, будь обманщицей, матерью, ворожбой, целомудрием, спелым плодом, обвивай, прилепись, окружи собой, ни эдема вам, ни свободы.
хава — гибкое тело, тугой живот, колыбельная, теплый ужин. хава падает в твердь океанских вод, отражается в каждой луже, поднимаются рыбы на плавники, обретают ступни и лица, хава — яблочный сад, постаревший кит, ускользнувшая в лес лисица. убежишь, распушая горящий хвост — и никто тебя не ухватит. он сидит, простыню собирая в горсть, — лунный свет на пустой кровати.
хава видит себя в водопадной тьме и выводит себя на сушу. вот она, темноглазая злая смерть, хаве больше никто не нужен. я не буду ни матерью, ни стихом, ни тяжелой от яблок ветвью, я сама себе небо, любовь и дом, и витраж из цветного света. балеринная, кукольная нога — я целую ее колено. разведенный адам отпилил рога и повесил себе на стену. элохим, разломи меня, я грешна, не лепиться мне и не виться.
хаву видно в окно — горизонт, спина, рассеченная тень двоится.
жар
став горячим на подоконнике, ноутбук
разрушается маем, становится симулякром.
неудобная лингва искусственнеет, необъятнеет в макро,
понимаешь заборный мат, остальное — хохот и волапюк.
это словно распялить книгу на спящем пустом лице;
это словно разрезать супругов в секунду совокупленья;
концепт приближается — тьма между больно схлопнувшихся колен — и
у самых глаз превращается в воздух, теряет цель.
глухая невыразимость — а дальше пиши (dot) com.
верлибр бесстыж, как шлюха, для консервативных силлабо-тоник
и горяч, как смартфон на стуле, где рядом бесплотный неоплатоник
ловит идею стула дырявым бесплотным своим сачком.
и вспомнить хоть слово — соврать. никакого текста здесь нет.
нет совсем никакого текста — есть невнятные вавилонцы,
жарко брешут и воют, словно у них во рту катается целое солнце
и жжет язык, выжигает наречия, блещет в кровавой десне.
но, тупея, мечтаешь, мол, найду себе девочку-двойника,
рефлексию и телесность, на меня же замкнутую обратно.
застегнутый монолог — о, усталый, нежный и травоядный!
а паника — паника горяча, никуда ее и никак.
L' ondine
для Wynafryd Manderly
когда я смотрел на воду, вода смотрела,
зеленая навь колдовалась, сквашивалась, монстрела.
я глядел и думал: а что если в путанице растений
не кочка, не лягушачья харя восходит, а раз — и темя,
венец из ряски и сказки, разобранная косица,
холодный срам водяницы — отворотиться и не коситься.
завтра случится: сойдутся девицы на бесовские пляски,
на плещеванье всенощное, тьфу и тьфу, на кричащий праздник,
и егда у воды они скачут, река в смятении сатанинском
обдает голубые ступни, ползет гипнотическим василиском.
и со дна восстают неживые, в нежных червивых ссадинах,
и щекочущий ужас ласково подкрадывается сзади.
как ровно и тихо, господи — бог из обтрепанной книги,
щит, источенный прелестью, неведомый мрак великий.
вьется стрекозья веточка, серебряным стеклышком крылышкуя.
и воздух стоит огромный, дрожит чудовищем на лужку он.
сказание строится так, что ни увернуться, ни убежать — и
я опускаюсь ладонью в воду,
ощущая пожатие.
***
хаш-шуламмит груди твои смуглые яблоки глаза твои голуби
опоите меня волос ее вином удержите меня силками
ерушалаим встает с лицом твоим шуламмит шеляну
шуламмит шели
смерть сильна и она смотрит из огня
сложив руки на груди
руки ее красивы
обгорелые руки ее черны
алкаете сорвать из ее виноградников
но ворота скованы печатью брата ее с челом золотым
положи на губы молчание и смерть не заметит тебя
ибо идет она утомленной змеею на песню
качая душной тьмою волос
не смотрите что я черна ведь я красива как золотое красное вино в закатном костре
я любая любовь подбирающаяся с подбородка и вверх
как тонкий извилистый стержень ножа проникает в мягкое небо
когда сладостными поцелуями своими она выдыхает
ахава
и ты подхватываешь
ахава
золотые черные руки твои красивы когда прикасаются к вискам
когда лопается золотой город в закатной грозе
сестра груди твои смуглые яблоки крепкие целомудренные
шуламмит берет выдох пустым поцелуйным ртом
сладкое вино перетекает из круглого сосуда в сосуд
округленное пение выдоха
виноградный мой ерушалаим
яблочная моя шуламмит
ложатся на губы твои как печать
мои губы
ибо сильна как смерть любовь
ибо выдох не возвращается обрушиваясь птицами в небо
глаза твои голуби шуламмит
прикрой ладонями крылья и ложись рядом
я выдыхаю
наш сон будет полон музыки и огня
музыки и огня
ибо сильна как смерть
Обложка: Арина Ерешко
войдите или зарегистрируйтесь