Таня Петрова. Гений
Таня Петрова родилась в 2001 году, закончила историко-филологический класс в гимназии и второй год учится на филологическом факультете МГУ. В данный момент она занимается творчеством англоязычных авторов на кафедре теории литературы.
Артем Роганов, Сергей Лебеденко: Обычно к прозе о творческих людях относишься с подозрением. Уж слишком много соблазнов открывается для неоправданной патетики и ходульной рефлексии. Рассказ Тани Петровой «Гений» — совсем не тот случай. Да, это отчасти «жизнь богемы», но жизнь убедительная, не лишенная иронии и самоиронии, а в итоге и просто универсальная история о долге, любви и призвании. Детализированный текст в традициях модернизма наполнен аллюзиями и прямыми цитатами, а основные конфликты даются точными намёками, ненапрямую, что особенно подкупает.
Гений
Ему позвонили утром и сказали, что сегодня его не ждут, что приходить не нужно, и завтра, и послезавтра, и вообще — не приезжай, не надо этого, закончили. Том Йорк на фоне тихо напевал что-то про реку Лиффи, но вместо церкви Адама и Евы в начале улицы возвышалась церковь Симеона Столпника, а вместо апельсиновых деревьев вдоль дороги зеленели вязы. Топился ли кто-нибудь в Лиффи? — подумалось Евгению, подумалось и растворилось, как сахар в кофе — три чайные ложки, сидел и размешивал, не отрывая взгляда от клеенчатой цветастой скатерти: кажется, в книжном когда-то продавалась тетрадь в клетку с таким же рисунком. Молчал. Кофе на вкус — сладкая вода. После премьеры хотел купить новую кофеварку — не купит.
Так было в пятницу. В воскресенье погода в Москве ожидалась облачная, с прояснениями. Ты все еще окутан прежней тучей? — О нет, мне даже слишком много солнца. В пятницу Евгений закрылся в своей комнате и не пускал никого, и Нику не пускал. Не тревожила. У Ники глаза цвета Патриарших прудов осенью: в них та же туманность, та же глубокая зелень, как у винограда. Он пытался добиться воссоздания этого оттенка на бумаге: смешивал светло-зеленый, почти салатовый, с кирпичным, добавлял белил — получалось похоже, но все равно не то. В комнате у Евгения стояло напольное зеркало в простой светлой раме, с обратной стороны которого Ника обычно вешала свои подвески и его рубашки, он надевал их очень, очень редко; с таким зеркалом комната как будто становилась больше, и это успокаивало. Собственные глаза напоминали ему апрельскую Волгу. Он всматривался в свое отражение, но проигрывал себе в гляделки. Отворачивался, бросался на матрас, лицом вниз. Наряд и мишура.
Он выходил на сцену первым, плескал черную краску на подвешенную белую простынь — краска впечатывалась некрасивым пятном и медленно стекала к полу — и уходил за кулису, сам не осознавая нужности этого действия. Ему удалось проделать это всего раз пять: не репетировали с краской часто, чтобы не приходилось все время мыть, стирать, заменять. Ему вслед восклицали, что он совсем такой, как был король покойный, кричали: стой, молви, молви, заклинаю, молви, но у него не было слов — по крайней мере, не в первом акте. В этом видели знак странных смут для государства. Такой Гамлет оказался им не нужен. Он ушел за кулису, спустился по ступенькам, взял свои вещи. В пятницу придешь, разучим третий акт. Там быть или не быть, море смут и долговечные бедствия.
— Приду, конечно, с утра, как обычно.
Бедствия и смута оказались не в пятницу — в среду. По телевизору говорили о попытке устроить политическую провокацию. Евгений прочитал об этом в интернете, не успел застать эфир: пока другие смотрели выпуск, его отпускали без протокола, но с клеймом. Не приезжай, не надо этого, закончили.
Ника сидела на кухне и молчала. Говорила же вчера, не ходи, а ты пошел. Говорила, будь в порядке, а ты вон куда загремел. Говорила, хотя бы ради меня дома останься — как мать, как няня, как бабушка. Сидела на кухне и молчала, потому что Евгений все с полуслова понимал — и не соглашался, понимал и понимал параллельно кое-что еще. Что Патриаршие пруды тоже замерзают, да и Волга покрывается льдом — тоже. Ника в ту ночь, как и в следующие, ночевала в комнате у Давида, музыканта, друга, соседа по квартире, а Евгений долго не мог уснуть, шаря рукой по непривычно прохладному месту под одеялом. Как поживали вы все эти дни? — Благодарю вас; чудно, чудно, чудно.
Включил свет; на часах горело 2:50, за окном еще не светлело. Мэттью Беллами в наушниках своим фальцетом пел про свободное течение реки. Наверное, она никогда не замерзала. Евгений писал самого себя по отражению в оконном стекле, писал акварелью. Получался размытый автопортрет. Днем он продолжил. Писал маркерами, пастелью, гуашью и простыми карандашами — всем, что нашел в ящиках стола, все заканчивалось — на последнем издыхании. В коридоре уже висел «Автопортрет в ванной». Евгений думал, что когда-нибудь сам повесит рядом и остальные. Продолжал так думать в субботу. В воскресенье он передумал. Вывалил все разом из комнаты, прямо под ноги вышедшей из ванной Нике.
— Мне рамки найти новые? — сухо спросила она, заговорив с ним впервые за несколько дней.
— Я к Косте, — бросил он в ответ.
А она потом нашла рамки и повесила некоторые картины рядом с «Автопортретом в ванной». Прежде белые стены запестрели широкими мазками красок под стеклами.
— Что все-таки случилось? — задалась она еще одним вопросом, пока Евгений наспех натягивал на ноги кроссовки.
— Я больше не Гамлет, — сказал он громко, чтобы услышали все, и Ника, и Давид, жаривший яичницу, и Вече, живший у них в третьей комнате, который, может, еще и вовсе не проснулся; сказал громко, потуже затянув узел на правом кроссовке.
Костя жил в девяти минутах езды на метро, нужно было сделать пересадку с Арбатско-Покровской на Замоскворецкую линию, а там еще станцию проехать, выйти — и уже почти у него. Он жил с матерью и бабушкой. Бабушке как раз квартира и принадлежала. Костя рассказывал, что они с матерью переехали туда, когда мать с отцом развелись. Еще можно было выйти на Охотном ряду и пройтись по улице, но пройтись по улице не хотелось. Не после среды. Костя был на два года младше, учился на культуролога, закончил третий курс. С ним Евгений познакомился три года назад, на встрече с писателем в книжном магазине. Костя говорил, что думает поступать в художественную академию. Или на дизайн. В крайнем случае на журфак. Евгений курил, стоя спиной к проезжей части. Костя сказал, что не курит. Тогда Евгений протянул ему один наушник, подойдя ближе. Там Стиви Никс пела про медленный, приятный поток взросления и желание наслаждаться жизнью на пороге семнадцатилетия. Косте на тот момент семнадцать уже исполнилось почти полгода назад, в ноябре. Наслаждаешься?
— Да пока будто бы и нечем.
По Тверской Евгений старался проходить быстро. Не смотрел по сторонам, боясь, что его кто-нибудь увидит, хотя и понимал, что никто его не узнает. В черном худи было жарко, несмотря на отсутствие солнца и нависшие тучи; а только что, казалось, небо было голубое. Когда он поднялся на нужный этаж, провел рукой по светлым, чуть вьющимся волосам; захотелось найти зеркало, прихорошиться, сделать вид. Дверь открыла Костина бабушка, интеллигентная женщина родом из эпохи выхода «Доктора Живаго».
— Ой, Евгений, — расплылась она в улыбке, и он нехотя улыбнулся в ответ. Это происходило каждый раз, когда он виделся с бабушкой Кости: она обязательно начинала вести себя так, будто перед ней не студент театрального — поначалу, или недавний выпускник — теперь, а заслуженный артист.
— Здра-а-авствуйте, Любовь Васильна, — протянул Евгений, не спуская с лица дурацкой улыбки. Играя роль. — А Костя дома?
— А Костя еще не приехал, — грустно сказала она. — Может, зайдешь, подождешь…
— А где он? — спросил Евгений. Еще и одиннадцати утра не было, выходной день; где Костя мог быть, он не понимал.
— Из Петербурга на поезде едет, может, приехал уже и в такси сейчас, — ответила бабушка. — Так ты посидишь…
— Передайте ему просто, что я заходил, пожалуйста, хорошо? — все с той же кроткой улыбкой не дал он ей договорить. Закивала.
В Петербург Костя нередко уезжал без предупреждения. Он и не должен был предупреждать, но Евгению все равно становилось неприятно и будто бы даже завидно. В Петербурге жили Костины бывшие одноклассники. Евгений же со своими не контактировал со дня последнего госэкзамена: на выпускной не пошел, а поехал в Москву поступать, совпали даты со вступительными испытаниями. А у Кости был целый мир, в который ему удавалось сбегать. Там Ленька-писатель, который что-то постоянно пишет, да все в стол, там Васька-режиссер, который что-то хочет снять, да все никак не снимет, там Аня-журналистка, которая обязательно чего-то в жизни да добьется — такое о ней складывалось впечатление из Костиных рассказов. Вот только рассказы были наполовину приправлены гордостью, а наполовину — простой человеческой завистью: Евгений это ощущал особенно остро. Ему думалось, что Костя ездит туда постоянно ради нее одной, но не может в этом признаться — ни себе, ни Леньке с Васькой, ни даже Ане, что и говорить о Евгении. Кто она такая, Аня эта, детская влюбленность? — Ну, что-то вроде того.
Сейчас от этого хотелось рвать бумагу и расплескивать краску, черным по белому. Или выбрасывать стеклянные бутылки в мусоропровод и слушать потом, как они бьются о его стенки и долетают до дна.
Пришлось ехать обратно. В метро он смотрел на людей и пытался запомнить их лица. В памяти оставались только светлые пятна. Один мужчина мимолетно напомнил режиссера. Нос в профиль такой же, с горбинкой, и куртка эта кожаная один в один. От него пахло алкоголем. Сегодня в театр не приезжаешь. Вообще на мои репетиции больше не приезжаешь, понятно? Снят с роли. И чтоб не думал там о себе слишком много. Успеем все и без тебя поставить. Незаменимых не существует. Последний спектакль свой там в сезоне отыграешь, ну, этот, с Моцартом, а там подумаем, что с тобой теперь делать. Не может быть так, говоришь? А тебе-то знать откуда, как быть может, а как не может? Хватит. Хватит. Хватит.
— Быстро ты, — заметила Ника, когда Евгений захлопнул за собой дверь, зайдя в квартиру. Она стояла, голым плечом прислонившись к стене. Выцветшие буквы на растянутой белой майке. Как все слова.
— Это вот все, что ты сказать можешь, да? — не так громко, как мог бы, отозвался он.
— Ну, не я закрылась в комнате на несколько дней, — хмыкнула она.
Замолчи. Замолчи. Замолчи.
Ника — светловолосая подружка Арлекина по Пикассо. Так Костя сказал однажды. Теперь Евгений смотрел на нее его глазами. Ника любила ягодный чай, ирисы и сохранять спокойствие. Не любила юбки, незнание и перемены. А Евгений не любил стабильность, Санкт-Петербург и подружку Арлекина. В последнем и самому себе до сих пор не мог окончательно признаться, но знал, что когда-нибудь придется.
Он глянул на стену, у которой Ника стояла. «Автопортрет в ванной» больше не висел в гордом одиночестве — теперь его окружали и другие наброски последних дней. Не все, только четыре штуки. Евгений ничего больше ей не сказал.
В дверь позвонили часа через два. Ника не слышала, так и сидела на кухне, занимаясь какими-то своими делами. Открывать пошел Евгений. Оказалось, не зря: это Костя пришел. Стоял, спрятав руки в переднем кармане темно-зеленой толстовки, покачивался вперед-назад на носках. Евгений хотел было его обнять, но не стал. Руку протянул вместо этого. Показалось, что Костя беспокоился. Волнение и напряжение в лице. Нахмурился до морщинки меж густыми темными бровями. Не смотри, не смотри так, отвернись лучше поскорее, зачем так заглядываться.
— Это называется «Автопортрет в ванной», — сообщил Евгений, махнув рукой в сторону картины уже по пути в комнату. — Я думаю его продать, — добавил, сам того не ожидая, и повернулся к Косте. — Купишь?
Вопрос на грани отчаяния. Кофеварку новую купить думал, а теперь-то как.
— Мне б самому что-нибудь продать, — честно проговорил Костя с непониманием в голосе. Словно хотел спросить: что с тобой? Что произошло? Почему ты ко мне заходил? Евгений очень надеялся, что все эти вопросы правда вертелись у Кости на языке.
— Продай себя, — стараясь сохранять непринужденный вид, предложил Евгений. — Ну, ты можешь написать свой автопортрет и продать. Удобно же. Как видишь, именно это я и пытаюсь провернуть.
Видел же, — и Евгений видел, и Костя видел, — что не пытается. Болтал здесь и сейчас, чтобы болтать и не замолкать, не играл чью-то роль, а нагло врал.
— Пытаешься, — пробормотал Костя. — Именно что.
Попытка, как известно, не пытка.
В комнате Евгений подошел к открытому ноутбуку. Включил первую попавшуюся композицию немецкого диджея. Закачал головой в такт битам, стал пританцовывать. Наверное, сегодня репетирует уже новый Гамлет. Как раз в эти минуты говорит: все мы — отпетые плуты. Говорит: никому не верь. Говорит: я не любил вас. А Евгению представлялось, как он произносит это со сцены, не актрисе, играющей Офелию, а в зал, туда, где всегда — бездна Патриарших. Напрасно вы мне верили; я не любил — вас. — Тем больше я была обманута. Наверное, новый Гамлет уже прячется за кулисой, где все пропахло чьими-то жасминовыми духами и хочется чихать от пыли. Евгений хотел посмотреть ему в лицо. Подойти так близко-близко, по каждой черте пальцами провести, как по поверхности скульптуры. Бернини, победивший мрамор. Подойти, сказать: я вас любил — когда-то. Сказать: мне возмущает душу, когда я слышу, как —
Музыка замолкла. Евгений вздрогнул, поднял голову.
— Чего заходил, говорю? — спрашивал Костя, спрашивал не в первый раз. Музыку выключил, приблизился к нему вплотную. Костя был выше на полголовы, поэтому Евгений чуть приподнял подбородок и заулыбался. Дождался вопроса. Вот только он не знал, как на него ответить, поэтому положил руку на Костино правое плечо — успел заметить, как тот непривычно дернулся — и сказал:
— Да просто, Кость. Просто.
Костя был все таким же, как тогда, три года назад. Евгений его заметил еще в магазине, когда сидели и слушали писателя: сидел через два человека слева от него, что-то вбивал в телефон и крепко держал в руках только купленную книгу. В очереди на подпись стоял перед ним. Оступился, случайно на ногу наступил, извинился быстро. Евгений наступил ему в ответ, чтобы не поссориться, хотя еще и не были друзьями, чтобы бояться этой приметы. Заговорили только на улице. Писатель на встрече упомянул, что Пулитцеровскую премию на днях вручили американскому автору романа про политического заключенного. Костя хотел бы его прочитать. Интересно, прочитал?
— Ник! — только вскрикнул Костя, развернувшись к двери. — Ник, что с ним?
Евгений отошел к окну. Услышал торопливые шаги. А потом засмеялся. Тихо, проводя ладонями по лицу.
— Ну, Кость, пугаешь, — послышался до тошноты спокойный Никин голос. — Я уж думала, случилось что…
— Ну ведь случилось что-то, да? — не отставал Костя. — Что-то точно. Не могло не случиться же.
А Евгений уже сгибался в смехе. Не смотрел по сторонам, смотрел только себе под ноги, что-то пританцовывавшие даже без музыки на фоне. Случилось, случилось, да как тебе сказать об этом? Разочарую.
— Да роль у него забрали, вот, что случилось, — все же ответила Ника. — Спектакль готовили, премьера осенью, но в последний момент, видимо, решили все поменять. А Женьке он так нужен был. Правда.
— Ой, ну, заливаешь, — не стал молчать Евгений. Опустился на пол, все еще посмеивался, подняв голову. На Костю посмотрел. Кажется, тот хотел протянуть ему руку.
— Ев… — начал было он.
— …гений, — резко закончил за него Евгений. — Что, тот еще гений, да?
Смеялся. Утирал костяшками лоб.
— А что за роль была? — спросил Костя. У Ники спросил. Он к ней повернулся уже, только ее здесь слушать и готов был. Вычеркнул Евгения из зрительного пространства. Нет такого актера больше. Не приезжай, не надо этого, закончили.
— Гамлета, — слишком заметно фыркнула она. — Ладно, не Гамлета. Гамлета на новый лад.
— Не-е-ет, именно Гамлета, — вмешался Евгений, но тут же понял, что едва ли кто-то его слушал.
— Пьеса современная, чуть ли не друг режиссера написал, а вроде и вообще в соавторстве, — продолжила рассказывать Ника. — Понятия не имею, что там действительно произошло. Вот от него, — она указала рукой на Евгения, — ничего уже не добьешься. Отняли — все, наступила пора страданий по утраченному.
— Он даже картин не пишет? — почему-то спросил Костя, а потом посмотрел на Евгения. Евгению хотелось верить, что это извиняющийся взгляд. Прости, что сказал о тебе в третьем лице в твоем присутствии. Так нельзя ведь, некрасиво, нехорошо.
— Почему же, пишет, — деловито усмехнулась Ника. — Автопортреты. Показать?
Каждой фразой она насмехалась, мстила за что-то, радовалась, — злорадствовала, — что это она говорит с Костей, а не Евгений, что смогла забрать на себя все его внимание, что снова говорит с ним о Евгении, будто он — больной, недееспособный, неправильный.
— Не смей! — вскрикнул он волной — тихо, потом громко и снова тихо.
— Надо, Женька, надо, — твердо заявила Ника и уже пошла было вон из комнаты. Евгению очень не хотелось, чтобы она его называла Женькой. Ему не нравилось, как это имя звучит из ее уст. Ему хотелось попробовать его на ком-нибудь еще.
— Да я уже… — остановил ее Костя. — Ну, «Автопортрет в ванной», все такое…
— А. Это старье. Сейчас все другое немного.
— Не смей! — новой волной отозвался Евгений. Он представил, что сражается с Медным Всадником. Убегает от него, как от яркого страха по улицам ненавистного Петербурга. Вспомнилось: активнее работаем. Активнее. Поднялся на ноги. Театральная пауза. Вышел на подмостки, не прислонившись к дверному косяку, будто наклейка на нем блекло шептала: не прислоняться. — Вся жизнь — игра, — медленно, громогласно отчеканил он, пошатываясь, выпрямляясь, шаг влево, шаг вправо, руки — крылья, хлоп, хлоп, по воздуху, что ладонь о ладонь в темном зале, гул — не затих. Хохотал… — О да, вся жизнь — игра, всю жизнь — играем, носим маски, не срывая, думаем…
— Пафос, — вдруг больно оборвал его Костя. — Пафос убавь.
Что-то ухнуло внутри. Как когда получаешь пощечину.
— Ну игра ведь, — так по-детски проговорил Евгений ему в ответ. Оправдание. Откровение. Какой тут пафос, зачем ты так говоришь, ты же должен быть единственным здесь, кто меня понимает.
— Доиграешься, — только и пробормотала Ника. Сохраняла спокойствие, была собой. Не впервой выслушивала. И все не бросала, не уходила, оставалась с ним, хотя ведь все уже давно наверняка понимала, и про замерзающие пруды, и про покрывающиеся льдом реки.
— Я не люблю… — заговорил было Евгений, но Ника его оборвала:
— Женька, все. — Она вдруг ухватила Костю за рукав, и это действие ощущалось таким неверным, режущим глаз. — Мы прогуляемся тут, а ты приди в себя, наконец.
— Игра… — протянул Евгений, опускаясь на кровать.
— Я не знаю ее правил, — отрезала Ника и потащила Костю к выходу. Он еще смотрел на Евгения. Что во взгляде? Прости, что иду с Никой. Прости, что слушаю Нику. Прости, что не остался выслушать тебя.
Топился ли кто-нибудь в Лиффи? Погода ожидалась облачная, с прояснениями.
Сезон закрывали в начале июля. Для театра это слишком поздно, для Евгения — в самый раз. В июле ему должно было исполниться двадцать три. Моцарт умер в тридцать пять. Репетировать стали через две недели после моря смут. Евгений уже не писал автопортреты, а Ника снова ночевала у него, отвернувшись, под другим одеялом. Спектакль ставили на малой сцене, все рядом, все на виду. Тут другой режиссер, другой актерский состав, все другое, спокойнее. Это нечестно получилось, говорили ему. Похлопывали по плечу. Мы и сами тогда думали пойти. В следующий раз пойдем. Веришь? Не верилось. Но хотелось, чтобы и правда было так. Все пойдем, и все там будем, а после нас — потоп, порядок вещей и радуга в небесах.
Косте выписали приглашение во второй ряд. У Евгения роль не главная. Главному герою-музыканту приходят образы композиторов прошлого, он с ними разговаривает и вдохновляется на свою работу. Когда отдавал приглашение, говорили про Родченко. Евгению больше всего нравились фотографии «Лестница» и «Радиослушатель». Косте тоже «Лестница». И «Памятник Пушкину». Или памятник Пушкина, как у Цветаевой — действующее лицо детской жизни. Лет до двенадцати Костя редко его видел, а потом — почти каждый день. Встреча с черным и белым.
Ника погладила Евгению белую рубашку для выступления. Ему показалось, что он собирается на школьный праздник. Рубашка пахла, как листы бумаги, выезжающие из принтера. Нике в глаза Евгений уже давно не смотрел. Она иногда приглаживала ему волосы, когда сидели на кухне, завтракали, обедали или ужинали. Ника ничего не понимала, Евгений это видел. Подумаешь, роль. Подумаешь, как минимум пятьсот тридцать задержанных в Москве. Подобных дел десятки тысяч. Костя сказал, что не прочитал тот роман про политического заключенного, но прочитал бы какой-нибудь другой, про более близкие реалии, а не про тайного коммунистического агента. Евгений с ним согласился. Ника читала мало и в основном то, что не читал Евгений. Почистила ему ботинки. Куртку прихвати все-таки, вечером пасмурно, может быть дождь.
В театре он столкнулся с режиссером «Гамлета». Режиссер посмотрел на него, как смотрят на осужденных, чья судьба уже решена. Прошел мимо, фыркнув, задев его плечом. Показалось, что отметина от соприкосновения так и останется черным пятном на белом рукаве. Белое убожество бок о бок с черным божеством. Выйдет на сцену, и все увидят, и все его узнают и будут такими же, как и он. Не приезжай, не надо этого, закончили. Игра или позиция — в пространстве, в тексте, в обществе. Сцена — вечный огонь.
Ника как обычно должна была сидеть в конце зала. Говорила, что так открывается куда более любопытный вид на спектакль. Евгений же теперь думал, что ей просто никогда не было по-настоящему интересно. Струна натягивалась и натягивалась с каждый днем. Вот-вот лопнет. Такое вот подводное течение, что в прудах и в Волге-матушке. А Костя раньше ни на одном его спектакле не был. Этот первый будет. А может, и последний. Не думай, не думай, не думай. У некоторых же получается — не думать. Должно быть, живут лучше тех, у кого не выходит. Хотелось не разочаровать. Ника все годы на все спектакли ходила, видела его — таким. А Костя его только самим собой и знал.
Евгений стоял за кулисой и дергал манжету на левом рукаве.
— Вайсберг, — окликнули его сзади по фамилии. До его выхода на сцену оставалось от силы минуты две. Он развернулся: это был Кравченко, актер, эпизодически игравший Штрауса в финальной сцене. Евгений быстро подошел к нему, так и не вспомнив его имени. А тот смотрел, обеспокоившись.
— Что? — нетерпеливо спросил Евгений.
— Говорят, Лопатин с худруком разговаривал сегодня, — проговорил Кравченко, упомянув режиссера «Гамлета». Помолчал еще немного. Догадываешься? Как там было: ну, что ты, угадал? — Кажется, они тебе объявят сегодня, что ты им больше не нужен.
Хотелось рвать бумагу и расплескивать краску. Хотелось выбрасывать стеклянные бутылки и ломать ограды. Хотелось не молчать, а говорить. О чем? О днях. О ночах. Или же о вещах. Это бесплодный труд, как писать на ветру. Так ведь говорил поэт? А я трудился. Я играл людей. Люди надоели.
Евгений думал сказать «спасибо», но так и не придумал, за что. Со сцены слышались последние слова монолога, предшествовавшего его выходу, а голова тяжелела с каждой секундой, то ли от белесого парика, то ли от давящего осознания: финал знаешь, можно дальше не смотреть, все уже без тебя развязали. Струну разделили на волокна. Кравченко пробормотал себе под нос подобие извинения, вот только ему не за что было извиняться. За правду извиняться нельзя. Правду говорить, кричать нужно — Евгений это знал. Он молчал тогда, в июне, а все равно его забрали. Отпустили с волчьим билетом.
Евгений услышал последние слова. Закрыл глаза.
А потом вышел на сцену, смотря в зал. Посмотрел сначала вдаль, туда, где должна была сидеть Ника, но не увидел ее: может, все дело в свете, может, не узнал, а может, и правда не пришла, уехала домой; а после скользнул взглядом вправо, туда, где должен был сидеть Костя.
Костя смотрел на него. И Костя — так Евгений увидел — кивнул ему, и тогда он вспомнил, как пелось в песне: мы можем победить их, хотя бы на один день. От этого стало спокойнее, и он повернулся к актеру, игравшему главную роль, чтобы начать говорить. Хотя бы в последний раз. На своем месте.
Обложка: Арина Ерешко
войдите или зарегистрируйтесь