Компетенция лозоходца
- Лев Оборин. Часть ландшафта. — М.: АСТ, 2019. — 224 с.
«Часть ландшафта» — пятый и самый крупный из поэтических сборников Льва Оборина, — поэта, переводчика и литературного критика. До этого вышли «Мауна-Кеа» (2010), «Зеленый гребень» (2013), «Смерч позади леса» (2017), «Будьте первым, кому это понравится» (2018), а также множество текстов в журналах «Воздух», «Октябрь, «Волга», «Интерпоэзия», «Дети Ра», «Homo Legens», «TextOnly», «Лиterraтура». «Часть ландшафта» включает в себя как новые стихотворения, так и некоторые из тех, что уже выходили в знакомых читателю книгах Оборина (кроме сборничка «Будьте первым, кому это понравится…», — в некотором отношении наиболее интересного). Таким образом, эта книга представляет нам большую сумму поэтической работы Льва Оборина по меньшей мере за полтора десятилетия. Тем не менее, пожалуй, нет оснований говорить о ней как о в каком бы то ни было отношении «итоговой», — если это и итог, то открытый: автор, совсем еще молодой, только входящий в раннюю зрелость — сейчас ему тридцать третий год, — и по сей день переживает активное становление. В этой, наиболее подробно его представляющей, книге Оборин позволяет нам с разных сторон рассмотреть свою поэтическую лабораторию — и слово «лаборатория» с его исследовательскими, естествоиспытательскими обертонами подходит здесь больше всего.
Правильнее всего, кажется, было бы рассматривать «Часть ландшафта» как форму авторской рефлексии, осмысления им самого себя. Причём осмыслению подвергается здесь не собственная личность и не биография автора в их эмпирических подробностях. Биографические (может быть, квазибиографические, как знать?) вкрапления тут есть, вроде, например, истории о том, как не очень-то лирический герой и его школьный друг «изобретали древнеегипетские пословицы», но такого тут немного и, главное, в выговаривании этого Оборин как раз максимально сдержан. Это устранение себя-эмпирического Мария Степанова, автор обстоятельного предисловия к книге, определяет как «желание и надежду стать нулем», справедливо признавая, что желания такого рода — «вещь, в зоне поэтического ошеломляюще редкая». Я бы только уточнила: речь здесь с гораздо большей вероятностью идет не о том, чтобы исчезнуть, но, скорее, о том, чтобы стянуться в точку чистого наблюдения, устраивать наблюдению как можно меньше помех, создаваемых личными особенностями и обстоятельствами. Стать если и нулем, то «плодотворным» (и это уже слово самого Оборина). «Частью удивительного, камнем ландшафта» — но таким, который скрепляет собой его, этого ландшафта, разлетающиеся во все стороны детали, сообщая им новый, чуткий и подвижный порядок.
Во всяком случае, перед нами явно осмысление поэтом того, как устроено в нем самом поэтическое действие.
выбрал из предложенных ремесел
мастерство фигурного стекла
выдувал стекло и купоросилсинева мерцала и влекла
между полок и фамильных кресел
этажерок занавесейклад
чуть звучал
но плотный воздух перевесил
Есть поэты, культивирующие персональный миф — о себе ли, о мире ли в целом (и это, кажется, то, что противоположно оборинской позиции — совершенно рациональной). Есть поэты-метафизики. Есть и те, наиболее близкие сердцу народному, что выговаривают чувства. Оборин же принадлежит к редкостной разновидности: поэтов-мыслителей, поэтов-исследователей. И надо же: уже записав эту мысль, автор этих строк радостно обнаружил ей подтверждение в интервью, которое Лев давал этой весной в передаче «Фигура речи» Николаю Александрову: «То, что интереснее всего мне — это поэзия, которая так или иначе исследует мир, так или иначе, может быть, даже сходится с какими-то научными процессами»1.
Он принадлежит даже к ещё более интересному и редкому их виду — изготовителей тонких инструментов для поэтического мышления: для уловления смысла специально-поэтическими средствами, подстерегания его в точках его возникновения, прослеживания процессов, с трудом, если вообще, поддающихся рационализации.
Нечто сопоставимое среди ныне пишущих делает, по моему разумению, Евгения Вежлян, о чем позволил задуматься ее вышедший минувшей осенью первый сборник «Ангел на Павелецкой». Принципиальная же разница состоит в том, что Вежлян — поэт-мыслитель экзистенциальный, озабоченный прежде прочего человеком, его устройством, его ситуацией в мире, его уязвимостью, уязвлённостью, обреченностью. Оборина же занимает мир как таковой, процессы смыслообразования, а сам он интересует себя как «часть ландшафта», подлежащего исследованию. Его «я» — не лирическое, а участвующее, наблюдающее, подбирающее инструменты для описания и моделирования всего, что видит, задающее миру вопросы — и само существующее скорее в модусе вопроса, чем ответа.
Кто ты, кто ты, дорога
сорвавшаяся с катушек
водяная змеякогда мой пожар потушен
ты прикинешься шлангомпожарный расчет придется
заменять компетенцией лозоходца
В разговоре с Николаем Александровым Оборин охарактеризовал современную поэзию — всю в целом — как «постоянно задающую вопросы и постоянно готовую к удивлению»2. Во всяком случае, это высказывание можно смело счесть программным: его поэзия именно такова.
Поэтому Мария Степанова совершенно справедливо ставит в соответствие этому большому сборнику маленькую (и действительно стоящую несколько особняком среди всего им написанного) книжечку Оборина, из которой как раз ни один текст сюда не вошёл: «Будьте первым, кому это понравится» — «сборник восьмистиший, написанных, кажется, почти без участия автора — в процессе многолетнего потлача, вдохновенной и бессмысленной переработки случайного материала в поэтическое вещество» и «машины речи пущены в ход во имя чистого движения». Тот сборничек, почти черновой, действительно позволяет гораздо лучше понять Оборина, который, при своем стремлении к максимальной ясности (именно вследствие этого стремления), не раз может показаться читателю темным. Там поэт, кажется, максимально обнажил прием, показал возникновение и оттачивание своих смыслообразовательных инструментов — а теперь мы можем наблюдать, как эти инструменты работают.
Родившийся в конце восьмидесятых, Оборин, кажется, целиком избежал поэтических влияний советского времени, начал свою речь в стороне от протоптанных предшественниками путей, из какой-то совершенно иной точки. Есть сильный соблазн сказать, что он умудрился остаться свободным от влияний вообще. Вполне возможно, что он, переводящий с английского и польского, испытал на себе влияние англоязычных и польских поэтических практик.
Впрочем, переводивший Оборина на английский язык Джон Наринс, уж наверное хорошо знающий английские поэтические практики, тоже обратил внимание на то, что тот «свободно погружается в широкий круг стилей и форм, не связывая себя накрепко ни с одним из них»3. То есть — предпочитает ни в каких координатах себя не фиксировать.
Эта свобода от влияний выглядит тем более парадоксально, что перед нами — никоим образом не говорение с чистого листа. Это поэтическая речь с сильной, сложной и глубокой культурной и цивилизационной памятью (поэт весьма внимателен к своему контексту и подробно его чувствует; понимание того, что он говорит, требует изрядного объёма фоновых знаний). Это речь, полная исторических отголосков, культурных реминисценций, цитат разной степени скрытости. Говоря «каталожник я и книжник», автор ничуть не лукавит! Это речь с тесным предметным рядом, очень вещная (и у каждой упоминаемой вещи — свой ассоциативный шлейф), уклоняющаяся от абстракций:
Золота нити распущены в снеге рыхлом,
кариатида празднует суфражизм,
лишившись балкона, и смрадный выхлоп
таксомотора значит, что здесь есть жизнь;
сладкому голосу петь о цинге и ране
значит являться в рупор в шубе помех,
шуба меняла хозяев, и пятна дряни
здесь говорят за всех.
(Это о ленинградской блокаде. Картина, на самом деле, предельно конкретная.)
Интересно и то, что он, по всем приметам, не стремится к созданию собственного — данного если не раз и навсегда, то, по крайней мере, надолго — поэтического языка с устоявшейся системой связей, с воспроизводящимися закономерностями, со сквозными образами, которые удерживали на себе всю конструкцию. (При том, что объединяющая всё его поэтическое поведение речевая, смыслообразующая манера как раз узнаётся — везде, в текстах разных лет, которые, кстати, в «Части ландшафта» нарочно не датированы). Что до связей, он склонен их, скорее, расцеплять — или быть особенно внимательным к случаям их расцепленности, непрочности. Каждое его высказывание — как в совсем чистом виде было нам продемонстрировано в сборничке «Будьте первым…» — работает в пределах одной ситуации; каждое — разборная конструкция, которую по использовании можно и нужно разъять на отдельные элементы — да и те, образовав новое соединение, уже не будут прежними.
В его стремлении увидеть и выговорить вещи мира помимо заданных инерциями связей можно усмотреть некоторое родство с позицией Василия Бородина — человека из того же, кстати, поколения — о котором сам Оборин говорил, что тот «работает с простодушием. Его реакции <…> кажутся непосредственными и как бы впервые оказавшимися в этом мире. Он реагирует на все <…> голыми глазами»4. Позиции родственные, но никак не тождественные: Оборин очень далёк даже от имитации простодушия; его взгляд нагружен «встроенным» знанием.
Позиция самого поэта, как уже было замечено, в высокой степени рациональна и аналитична, однако эта рациональность особенная — поэтическая: без упрощения, без выпрямления сложно и непрямо устроенных путей, без устранения того, что, казалось бы, противоположно всякой рациональности: тайны, чувства неисчерпаемости и принципиально неполной выговариваемости мира. Тайна, мерцающая и влекущая, продолжает оставаться мощным стимулом поэтического проясняющего усилия. Инструменты же для ее бесконечного прояснения — не понятийные, а образные, базирующиеся в значительнейшей мере на чувственных ассоциациях.
А вот эмпирические, внешние подробности «тварного мира», как это называет Степанова, поэта, напротив, очень занимают. Притом мельчайшие и ситуативные.
Когда шаги
сосед над головой
другой в метро хрипя толкает в бок
вот этот студень кашляет живой
вот маятник вверху он одинокСказать о них
нарочно напролом
но звук скользит и вот сравнить готов
как быстро едешь вымершим селом
ненужный скальпель меж гнилых домов
Он рад составлять из этих подробностей сиюминутные гербарии, собирать их в моментальные системы, в саморазлетающиеся мозаики, каждая из которых призвана отражать здесь и сейчас случающийся ход (неразделимых) мысли-воображения:
бесконечность трудов и забот
имена адмиралов, кормление воробья.
В своем предисловии к книге Мария Степанова говорит и о том, что «мир, о котором (и в котором) Оборин пишет, посткатастрофический», что «его устройство и предметный набор в равной степени повреждены, подверглись ряду искажений — причем задолго до начала речи». Справедливости ради стоит сказать, что в целом мир Оборина все-таки не таков (внятно-посткатастрофическое стихотворение у него, кажется, на всю книгу одно, из ранних, из раздела «Архив 2006–2010»:
Вот уже продавщиц начинают звать тетя Нюра
(голова, прижимайся теснее к плечам)
что же это такое возвращается литературано еще возвращается пуууу реактивного по ночам
возвращается трррр холодильника по ночам).
А вот свидетельства опустошенности резервуаров работавшего прежде, только уже не действующего смысла — едва ли не на каждом шагу («пусты сусеки и зерно письма / истолчено»). Кажется, более точным было бы сказать, что мир, предстоящий поэтическому взгляду Льва Оборина, — это мир, предшествующий новому пониманию, заготовленным концепциям. Такой, где понимание и концепции ещё предстоит создать.
Как объяснить
геодезическим линиям,
чья карьера загублена,что они свободны
и спасены?
Выговаривая мир заново, поэт не стремится — и с этим связана упомянутая упорная не-выработка им законченного языка описания — закрепить его (как и самого себя) в какой бы то ни было системе координат, оставляет мир свободным в его непознанности: оттого ли, что еще не пора? оттого ли, что такова его принципиальная поэтически-агностическая позиция или — принципиальная же — этическая: доверие миру в его постигаемой непостижимости, доверие самому себе, пытающемуся этот мир понять?
Во всяком случае, пока он говорит «нарочно напролом», предпочитая «движение по прямой / решающее лабиринт», минуя устоявшиеся — чужие, отшлифованные множеством рук — условности, которые так и норовят заслонить видимое, выдать себя за истинную картину мира. Всю эту, не работающую уже, оптику Оборин заменяет собственной «компетенцией лозоходца». Она вернее.
Но все нанесенное пеной
стряхнуть и прийти домой
во всех пузырьках вселенной,
где пение
теснит немоту и теснит терпение
рождает сложность простого движениядвижения по прямой
[1] Лев Оборин: «Поэзия — это, может быть, самая оживленная, самая напряженная лаборатория языка. То место, где происходит постоянная языковая работа и лингвистический эксперимент» [Разговор с Николаем Александровым в передаче «Фигура речи»].
[3] Цит. по: https://ru.wikipedia.org/wiki/Оборин,_Лев_Владимирович
[4] Разговор с Николаем Александровым в передаче «Фигура речи».
войдите или зарегистрируйтесь